Культурно-исторические образы в поэзии О. Мандельштама

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Осип Мандельштам
Камень

Стихотворения
1928 г.

Камень
«Звук осторожный и глухой…»


Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…

«Сусальным золотом горят…»


Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!

«Только детские книги читать…»

Я от жизни смертельно устал,
Ничего от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю,
Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду,
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.


Нежнее нежного
Лицо твое,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И вcе твое -
От неизбежного.

От неизбежного
Твоя печаль,
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.


На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Березы ветви поднимали
И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко, -

Когда его художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.

«Есть целомудренные чары…»


Есть целомудренные чары -
Высокий лад, глубокий мир,
Далёко от эфирных лир
Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш
В часы внимательных закатов
Я слушаю моих пенатов
Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,
Какие робкие законы
Приказывает торс точеный
И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:
Они как равные с тобой!
И, осторожною рукой,
Позволено их переставить.

«Дано мне тело – что мне делать с ним…»


Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть -
Узора милого не зачеркнуть.

«Невыразимая печаль…»


Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена
Истомой – сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.

Немного красного вина,
Немного солнечного мая -
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.

«На перламутровый челнок…»


На перламутровый челнок
Натягивая шелка нити,
О, пальцы гибкие, начните
Очаровательный урок!

Приливы и отливы рук -
Однообразные движенья,
Ты заклинаешь, без сомненья,
Какой-то солнечный испуг, -

Когда широкая ладонь,
Как раковина, пламенея,
То гаснет, к теням тяготея,
То в розовый уйдет огонь!

«Ни о чем не нужно говорить…»


Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым.

«Когда удар с ударами встречается…»


Когда удар с ударами встречается,
И надо мною роковой,
Неутомимый маятник качается
И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,
И упадет веретено;
И невозможно встретиться, условиться,
И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,
И всё быстрее и быстрей
Отравленные дротики взвиваются
В руках отважных дикарей…

«Медлительнее снежный улей…»


Медлительнее снежный улей,
Прозрачнее окна хрусталь,
И бирюзовая вуаль
Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,
Изнеженная лаской света,
Она испытывает лето,
Как бы не тронута зимой;

И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых.

Silentium1
Тишина (лат. заглавие стихотворения Тютчева).


Она еще не родилась,
Она и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди -
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень -
В мутно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись!
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!


Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир болезненный и странный
Я принимаю, пустота!

«Как тень внезапных облаков…»


Как тень внезапных облаков
Морская гостья налетела
И, проскользнув, прошелестела -
Смущенных мимо берегов.

Огромный парус строго реет;
Смертельно бледная волна
Отпрянула – и вновь она
Коснуться берега не смеет;

И лодка, волнами шурша,
Как листьями…

«Из омута злого и вязкого…»


Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.

«В огромном омуте прозрачно и темно…»


В огромном омуте прозрачно и темно,
И томное окно белеет;
А сердце, отчего так медленно оно
И так упорно тяжелеет?

То всею тяжестью оно идет ко дну,
Соскучившись по милом иле,
То, как соломинка, минуя глубину,
Наверх всплывает, без усилий…

С притворной нежностью у изголовья стой
И сам себя всю жизнь баюкай,
Как небылицею, своей томись тоской
И ласков будь с надменной скукой.

«Как кони медленно ступают…»


Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу;
Подбросило на повороте
Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще не виданные мной.

«Скудный луч, холодной мерою…»


Скудный луч, холодной мерою,
Сеет свет в сыром лесу.
Я печаль, как птицу серую,
В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?
Твердь умолкла, умерла.
С колокольни отуманенной
Кто-то снял колокола.

И стоит осиротелая
И немая вышина -
Как пустая башня белая,
Где туман и тишина.

Утро, нежностью бездонное, -
Полу-явь и полу-сон,
Забытье неутоленное -
Дум туманный перезвон…

«Воздух пасмурный влажен и гулок…»


Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.

И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек:
Я участвую в сумрачной жизни
И невинен, что я одинок!

Выстрел грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы,
И двойным бытием отраженным
Одурманены сосен стволы.

Небо тусклое с отсветом странным -
Мировая туманная боль -
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.

«Сегодня дурной день…»


Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень -
Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
Я вижу дурной сон,
За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,
Земную разрушь клеть,
И яростный гимн грянь,
Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг -
Качается глух, прям,
И страстно стучит рок
В запретную дверь к нам…

«Смутно-дышащими листьями…»


Смутно-дышащими листьями
Черный ветер шелестит,
И трепещущая ласточка
В темном небе круг чертит.

Тихо спорят в сердце ласковом
Умирающем моем
Наступающие сумерки
С догорающим лучом.

И над лесом вечереющим
Встала медная луна;
Отчего так мало музыки
И такая тишина?

«Отчего душа так певуча…»


Отчего душа так певуча,
И так мало милых имен,
И мгновенный ритм – только случай,
Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой,
И совсем не вернется – или
Он вернется совсем другой…

О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдешь в морские края -
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придет?

Раковина


Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поешь;
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей;

И хрупкой раковины стены, -
Как нежилого сердца дом, -
Наполнишь шепотами пены,
Туманом, ветром и дождем…

«О небо, небо, ты мне будешь сниться!..»


О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!

«Я вздрагиваю от холода…»


Я вздрагиваю от холода -
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото -
Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!

Что, если над модной лавкою,
Мерцающая всегда,
Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?

«Я ненавижу свет…»


Я ненавижу свет
Однообразных звезд.
Здравствуй, мой давний бред, -
Башни стрельчатой рост!

Кружевом, камень, будь
И паутиной стань:
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань.

Будет и мой черед -
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдет
Мысли живой стрела?

Или, свой путь и срок,
Я, исчерпав, вернусь:
Там – я любить не мог,
Здесь – я любить боюсь…

«Образ твой, мучительный и зыбкий…»


Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…

«Нет, не луна, а светлый циферблат…» Пешеход

<М. Л. Лозинскому>



Я чувствую непобедимый страх
В присутствии таинственных высот.
Я ласточкой доволен в небесах,
И колокольни я люблю полет!

И, кажется, старинный пешеход,
Над пропастью, на гнущихся мостках,
Я слушаю, как снежный ком растет,
И вечность бьет на каменных часах.

Когда бы так! Но я не путник тот,
Мелькающий на выцветших листах,
И подлинно во мне печаль поет;

Действительно, лавина есть в горах!
И вся моя душа – в колоколах, -
Но музыка от бездны не спасет!

Казино


Я не поклонник радости предвзятой,
Подчас природа – серое пятно, -
Мне, в опьяненьи легком, суждено
Изведать краски жизни небогатой.

Играет ветер тучею косматой,
Ложится якорь на морское дно,
И бездыханная, как полотно,
Душа висит над бездною проклятой.

Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой;

И, окружен водой зеленоватой,
Когда, как роза, в хрустале вино, -
Люблю следить за чайкою крылатой!

Золотой


Целый день сырой осенний воздух
Я вдыхал в смятеньи и тоске;
Я хочу поужинать, и звезды
Золотые в темном кошельке!

И, дрожа от желтого тумана,
Я спустился в маленький подвал;
Я нигде такого ресторана
И такого сброда не видал!

Мелкие чиновники, японцы,
Теоретики чужой казны…
За прилавком щупает червонцы
Человек – и все они пьяны.

Будьте так любезны, разменяйте, -
Убедительно его прошу, -
Только мне бумажек не давайте -
Трехрублевок я не выношу!

Что мне делать с пьяною оравой?
Как попал сюда я, Боже мой?
Если я на то имею право -
Разменяйте мне мой золотой!

Лютеранин


Я на прогулке похороны встретил
Близ протестантской кирки, в воскресенье,
Рассеянный прохожий, я заметил
Тех прихожан суровое волненье.

Чужая речь не достигала слуха,
И только упряжь тонкая сияла,
Да мостовая праздничная глухо
Ленивые подковы отражала.

А в эластичном сумраке кареты,
Куда печаль забилась, лицемерка,
Без слов, без слез, скупая на приветы,
Осенних роз мелькнула бутоньерка.

Тянулись иностранцы лентой черной,
И шли пешком заплаканные дамы.
Румянец под вуалью, и упорно
Над ними кучер правил в даль, упрямый.

Кто б ни был ты, покойный лютеранин,
Тебя легко и просто хоронили.
Был взор слезой приличной затуманен,
И сдержанно колокола звонили.

И думал я: витийствовать не надо.
Мы не пророки, даже не предтечи,
Не любим рая, не боимся ада
И в полдень матовый горим, как свечи.

Айя-София


Айя-София – здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи подвешен к небесам.

И всем векам – пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,
Когда, душой и помыслом высок,
Расположил апсиды и экседры,
Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,
И сорок окон – света торжество;
На парусах, под куполом, четыре
Архангела прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье
Народы и века переживет,
И серафимов гулкое рыданье
Не покоробит темных позолот.


Notre Dame


Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика – и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план,
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб,
и всюду царь – отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам…

Старик


Уже светло, поет сирена
В седьмом часу утра.
Старик, похожий на Верлэна,
Теперь твоя пора!

В глазах лукавый или детский
Зеленый огонек;
На шею нацепил турецкий
Узорчатый платок.

Он богохульствует, бормочет
Несвязные слова;
Он исповедоваться хочет -
Но согрешить сперва.

Разочарованный рабочий
Иль огорченный мот -
А глаз, подбитый в недрах ночи,
Как радуга цветет.

Так соблюдая день субботний,
Плетется он – когда
Глядит из каждой подворотни
Веселая беда;

А дома – руганью крылатой,
От ярости бледна, -
Встречает пьяного Сократа
Суровая жена!

Петербургские строфы

<Н. С. Гумилёву>



Над желтизной правительственных зданий
Кружилась долго мутная метель,
И правовед опять садится в сани,
Широким жестом запахнув шинель.

Зимуют пароходы. На припеке
Зажглось каюты толстое стекло.
Чудовищна, – как броненосец в доке -
Россия отдыхает тяжело.

А над Невой – посольства полумира,
Адмиралтейство, солнце, тишина!
И государства <крепкая> порфира,
Как власяница грубая, бедна.

Тяжка обуза северного сноба -
Онегина старинная тоска;
На площади Cената – вал сугроба,
Дымок костра и холодок штыка…

Черпали воду ялики, и чайки
Морские посещали склад пеньки,
Где, продавая сбитень или сайки,
Лишь оперные бродят мужики.

Летит в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход -
Чудак Евгений – бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянет!

«Здесь я стою – я не могу иначе…»

«Hier stehe Ich – Ich kann

niсht anders…»


«…Дев полуночных отвага…»


…Дев полуночных отвага
И безумных звезд разбег,
Да привяжется бродяга,
Вымогая на ночлег.

Кто, скажите, мне сознанье
Виноградом замутит,
Если явь – Петра созданье,
Медный всадник и гранит?

Слышу с крепости сигналы,
Замечаю, как тепло.
Выстрел пушечный в подвалы,
Вероятно, донесло.

И гораздо глубже бреда
Воспаленной головы
Звезды, трезвая беседа,
Ветер западный с Невы…

Бах


Здесь прихожане – дети праха -
И доски вместо образов,
Где мелом, Себастьяна Баха,
Лишь цифры значатся псалмов.

Высокий спорщик, неужели,
Играя внукам свой хорал,
Опору духа в самом деле
Ты в доказательстве искал?

Что звук? Шестнадцатые доли,
Органа многосложный крик,
Лишь воркотня твоя, не боле,
О, несговорчивый старик!

И лютеранский проповедник
На черной кафедре своей
С твоими, гневный собеседник,
Мешает звук своих речей.

«В спокойных пригородах снег…»


В спокойных пригородах снег
Сгребают дворники лопатами;
Я с мужиками бородатыми
Иду, прохожий человек.

Мелькают женщины в платках,
И тявкают дворняжки шалые,
И самоваров розы алые
Горят в трактирах и домах.

«Мы напряженного молчанья не выносим…»


Мы напряженного молчанья не выносим -
Несовершенство душ обидно, наконец!
И в замешательстве уж объявился чтец,
И радостно его приветствовали: «Просим!»

Я так и знал, кто здесь присутствовал незримо:
Кошмарный человек читает «Улялюм».
Значенье – суета, и слово – только шум,
Когда фонетика служанка серафима.

О доме Эшеров Эдгара пела арфа.
Безумный воду пил, очнулся и умолк…
Я был на улице. Свистел осенний шелк…

Адмиралтейство


В столице северной томится пыльный тополь,
Запутался в листве прозрачный циферблат,
И в темной зелени фрегат или акрополь
Сияет издали, воде и небу брат.

Ладья воздушная и мачта-недотрога,
Служа линейкою преемникам Петра,
Он учит: красота – не прихоть полубога,
А хищный глазомер простого столяра.

Нам четырех стихий приязненно господство,
Но создал пятую свободный человек.
Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно построенный ковчег?

Сердито лепятся капризные медузы,
Как плуги брошены, ржавеют якоря;
И вот разорваны трех измерений узы,
И открываются всемирные моря.

«В таверне воровская шайка…»


В таверне воровская шайка
Всю ночь играла в домино.
Пришла с яичницей хозяйка;
Монахи выпили вино.

На башне спорили химеры:
Которая из них урод?
А утром проповедник серый
В палатки призывал народ.

На рынке возятся собаки,
Менялы щелкает замок.
У вечности ворует всякий;
А вечность – как морской песок:

Он осыпается с телеги -
Не хватит на мешки рогож -
И, недовольный, о ночлеге
Монах рассказывает ложь!

Кинематограф


Кинематограф. Три скамейки.
Сентиментальная горячка.
Аристократка и богачка
В сетях соперницы-злодейки.

Не удержать любви полета:
Она ни в чем не виновата!
Самоотверженно, как брата,
Любила лейтенанта флота.

А он скитается в пустыне -
Седого графа сын побочный.
Так начинается лубочный
Роман красавицы-графини.

И в исступленьи, как гитана,
Она заламывает руки.
Разлука; бешеные звуки
Затравленного фортепьяно.

В груди доверчивой и слабой
Еще достаточно отваги
Похитить важные бумаги
Для неприятельского штаба.

И по каштановой аллее
Чудовищный мотор несется,
Стрекочет лента, сердце бьется
Тревожнее и веселее…

В дорожном платье, с саквояжем,
В автомобиле и в вагоне,
Она боится лишь погони,
Сухим измучена миражем.

Какая горькая нелепость:
Цель не оправдывает средства!
Ему – отцовское наследство,
А ей – пожизненная крепость!

Теннис


Средь аляповатых дач,
Где шатается шарманка,
Сам собой летает мяч -
Как волшебная приманка.

Кто, смиривший грубый пыл,
Облеченный в снег альпийский,
С резвой девушкой вступил
В поединок олимпийский?

Слишком дряхлы струны лир:
Золотой ракеты струны
Укрепил и бросил в мир
Англичанин вечно юный!

Он творит игры обряд,
Так легко вооруженный,
Как аттический солдат,
В своего врага влюбленный!

Май. Грозовых туч клочки.
Неживая зелень чахнет.
Всё моторы и гудки -
И сирень бензином пахнет.

Ключевую воду пьет
Из ковша спортсмэн веселый;
И опять война идет,
И мелькает локоть голый!

Американка


Американка в двадцать лет
Должна добраться до Египта,
Забыв «Титаника» совет,
Что спит на дне, мрачнее крипта.

В Америке гудки поют,
И красных небоскребов трубы
Холодным тучам отдают
Свои прокопченные губы.

И в Лувре океана дочь
Стоит, прекрасная, как тополь;
Чтоб мрамор сахарный толочь,
Влезает белкой на Акрополь.

Не понимая ничего,
Читает «Фауста» в вагоне
И сожалеет, отчего
Людовик больше не на троне.

Домби и сын


Когда, пронзительнее свиста,
Я слышу английский язык -
Я вижу Оливера Твиста
Над кипами конторских книг.

У Чарльза Диккенса спросите,
Что было в Лондоне тогда:
Контора Домби в старом Сити
И Темзы желтая вода.

Дожди и слезы. Белокурый
И нежный мальчик Домби-сын;
Веселых клерков каламбуры
Не понимает он один.

В конторе сломанные стулья;
На шиллинги и пенсы счет;
Как пчелы, вылетев из улья,
Роятся цифры круглый год.

А грязных адвокатов жало
Работает в табачной мгле -
И вот, как старая мочала,
Банкрот болтается в петле.

На стороне врагов законы:
Ему ничем нельзя помочь!
И клетчатые панталоны,
Рыдая, обнимает дочь…

«Отравлен хлеб и воздух выпит…»


Отравлен хлеб и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!

Под звездным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан;
Кто выменял коня – событий
Рассеивается туман;

И, если подлинно поется
И полной грудью наконец,
Всё исчезает – остается
Пространство, звезды и певец!

«Летают Валькирии, поют смычки…»


Летают Валькирии, поют смычки.
Громоздкая опера к концу идет.
С тяжелыми шубами гайдуки
На мраморных лестницах ждут господ.

Уж занавес наглухо упасть готов;
Еще рукоплещет в райке глупец.
Извозчики пляшут вокруг костров.
Карету такого-то! Разъезд. Конец.

Price Realized: $135 562

MANDELSHTAM, Osip Emil"evich (1891-1938). Kamen. St. Petersburg: Akme , 1913. 8º (210x139 mm).(Light staining on the title.) Original green wrappers printed in black and repeating the design of the title page (some fading near the edges, small dampstains on front wrapper, light wear at the spine fold). Provenance: Osip Mandelshtam (presentation title inscription to:) - Aleksandr Vir (a.k.a. Aleksandr Aleksandrovich Popov, 1890-1957, poet; title signature dated April 1913, pencilled annotations) - Emanuel Tsipel"zon (acquired from by the consignor).

Уход: £80,500. Аукцион Christie"s. Valuable Manuscripts and Printed Books . 21 May 2014. London, King Street. Лот № 59.

34 стр. В мягких печатных издательских обложках. Тираж 300 экземпляров. Инскрипт поэту Александру Александровичу Попову-Виру на титуле: "Александру Виру в год, когда говорят камни и железо. Автор. 5 сент. 1914". Эти слова, вероятно, отсылают к событиям Первой мировой войны, в которую Россия в августе 1914 года вступила. Экземпляры в обложках, да еще подписанные автором - чрезвычайно редки.

FIRST EDITION OF THE FIRST BOOK BY RUSSIA"S GREATEST 20TH-CENTURY POET, INSCRIBED BY THE AUTHOR: "Aleksandru Viru v god, kogda govoriat kamni i zhelezno. Avtor. 5 Sent. 1914" ; Mandelshtam"s inscription alludes to the World War, which Russia had entered just a few weeks earlier. The first edition of Kamen is very rare, and inscribed copies exceptionally so: ABPC and AE record no other at auction. Vir, a fellow poet, published in Vesna in 1909 and Niva in 1912. Anna Akhmatova had inscribed a copy of Vecher, her first book, to Vir on 7 March 1914, and it may be through her that Mandel"stam and Vir came to know each other. Vir has annotated his copy with lightly pencilled impressions in six of the poems. The scholarly edition of Kamen published by Nauka in 1990 includes two photographs taken when Mandelshtam visited Vir on 31 October of the same year.

Библиографические источники:

1. Библиотека русской поэзии И.Н. Розанова, М., 1975, № 3295

2. Тарасенков А. «Русские поэты XX века», М., 1966, стр. 225

3. Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана, М., 1989, №1425.

4. Тарасенков А.К., Турчинский Л.М. «Русские поэты XX века», М., 2004, стр. 412.

Мандельштам, Осип Эмильевич pодился 3 января (15 н.с.) 1891 года в Варшаве в семье мастера-кожевенника, мелкого торговца. Через год семья поселяется в Павловске, затем в 1897 переезжает на жительство в Петербург. Здесь заканчивает одно из лучших петербургских учебных заведений - Тенишевское коммерческое училище, давшее ему прочные знания в гуманитарных науках, отсюда началось его увлечение поэзией, музыкой, театром (директор училища поэт-символист Вл. Гиппиус способствовал этому интересу). В 1907 Мандельштам уезжает в Париж, слушает лекции в Сорбонне, знакомится с Н. Гумилевым. Интерес к литературе, истории, философии приводит его в Гейдельбергский университет, где он слушает лекции в течение года. Наездами бывает в Петербурге, устанавливает свои первые связи с литературной средой: прослушивает курс лекций по стихосложению на «башне» у В. Иванова. Литературный дебют Мандельштама состоялся в 1910, когда в журнале «Аполлон» были напечатаны его пять стихотворений. В эти годы он увлекается идеями и творчеством поэтов-символистов, становится частым гостем В.Иванова, теоретика символизма, у которого собирались талантливые литераторы. В 1911 Мандельштам поступает на историко-филологический факультет Петербургского университета, желая систематизировать свои знания. К этому времени он прочно входит в литературную среду - он принадлежит к группе акмеистов (от греческого акме - высшая степень чего-либо, цветущая сила), к организованному Н.Гумилевым «Цеху поэтов», в который входили А. Ахматова, С. Городецкий, М. Кузмин и др.

Мандельштам выступает в печати не только со стихами, но и со статьями на литературные темы. В 1913 вышла в свет первая книга стихотворений О. Мандельштама - «Камень», сразу поставившая автора в ряд значительных русских поэтов. Много выступает с чтением своих стихов в различных литературных объединениях. В предоктябрьские годы появляются новые знакомства: М. Цветаева, М. Волошин, в доме которого в Крыму Мандельштам бывал несколько раз. В 1918 Мандельштам живет то в Москве, то в Петрограде, потом в Тифлисе, куда приехал ненадолго и потом приезжал снова и снова. Н. Чуковский написал:

«...у него никогда не было не только никакого имущества, но и постоянной оседлости - он вел бродячий образ жизни, ...я понял самую разительную его черту - безбытность. Это был человек, не создававший вокруг себя никакого быта и живущий вне всякого уклада».

1920-е были для него временем интенсивной и разнообразной литературной работы. Вышли новые поэтические сборники - «Tristia» (1922), «Вторая книга» (1923), «Стихотворения» (1928). Он продолжал публиковать статьи о литературе - сборник «О поэзии» (1928). Были изданы две книги прозы - повесть «Шум времени» (1925) и «Египетская марка» (1928). Вышли и несколько книжек для детей - «Два трамвая», «Примус» (1925), «Шары» (1926). Много времени Мандельштам отдает переводческой работе. В совершенстве владея французским, немецким и английским языком, он брался (нередко в целях заработка) за переводы прозы современных зарубежных писателей. С особой тщательностью относился к стихотворным переводам, проявляя высокое мастерство. В 1930-е, когда началась открытая травля поэта и печататься становилось все труднее, перевод оставался той отдушиной, где поэт мог сохранить себя. В эти годы он перевел десятки книг.

Осенью 1933 пишет стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны...» , за которое в мае 1934 был арестован. Только защита Бухарина смягчила приговор - выслали в Чердынь-на-Каме, где пробыл две недели, заболел, попал в больницу. Был отправлен в Воронеж, где работал в газетах и журналах, на радио. После окончания срока ссылки возвращается в Москву, но здесь ему жить запрещают. Живет в Калинине. Получив путевку в санаторий, уезжает с женой в Саматиху, где он был вновь арестован. Приговор - 5 лет лагерей за контрреволюционную деятельность. Этапом был отправлен на Дальний Восток. В пересыльном лагере на Второй речке (теперь в черте Владивостока) 27 декабря 1938 О.Мандельштам умер в больничном бараке в лагере. В. Шкловский сказал о Мандельштаме: «Это был человек... странный... трудный... трогательный... и гениальный!» Жена поэта Надежда Мандельштам и некоторые испытанные друзья поэта сохранили его стихи, которые в 1960-е появилась возможность опубликовать. Сейчас изданы все произведения О. Мандельштама.



Нежнее нежного

Лицо твое,

Белее белого

Твоя рука,

От мира целого

Ты далека,

И все твое -

От неизбежного.

От неизбежного

Твоя печаль,

И пальцы рук

Неостывающих,

И тихий звук

Неунывающих

Речей,

И даль

Твоих очей.





Второе издание:

Мандельштам, О.Э. Камень: стихи / О. Мандельштам. Пг.: Гиперборей, 1916. - 86, с.; 22,3х16,2 см. - 1000 экз. В шрифтовой издательской обложке. Второе издание первой книги поэта. Турчинский. с. 322; Розанов. № 3296; Лесман № 1426.


18 ноября 1915 года Мандельштам вместе с Каблуковым был на концерте дирижера С.А. Кусевицкого, посвященном памяти Скрябина. 30 декабря поэт принес Каблукову в подарок второе издание «Камня», выпущенное акмеистическим «Гипербореем» (на обложке этого издания был проставлен 1916 год).

«...По внешности оно не очень удачно: жидкая и дряблая бумага типа плохого «верже», невыдержанный шрифт, более чем достаточно опечаток, иногда явно безобразных», - с огорчением записал в своем дневнике Каблуков.

На второй «Камень» в столичной и провинциальной прессе появилось около двадцати рецензий, в основном - сдержанно-одобрительных. Своей благожелательностью выделялись отклики Гумилева, Волошина и молодого критика Габриэля Гершенкройна. Своей резкой недоброжелательностью - рецензия пушкиниста-скандалиста Николая Лернера.

«У г. Мандельштама есть дарование, но рядовое, незначительное, и принесенный им на алтарь русской музы тяжелый, плохо обтесанный и тусклый «Камень» скоро затеряется в груде таких же усердных, но бедных приношений».

Двадцать лет спустя, даря С.Б. Рудакову второе издание «Камня», Мандельштам снабдил его следующим инскриптом:

«Эта книжка доставила большое огорчение моей покойной матери, прочитавшей в «Речи» рецензию Н.О. Лернера» (справедливости ради необходимо напомнить, что в пореволюционные годы Лернер оценивал творчество Мандельштама - особенно его прозу - куда более объективно).

Многие рецензенты писали о поэзии автора «Камня» как о наиболее характерном явлении акмеизма, хотя акмеизм к этому времени уже изрядно выдохся. 16 апреля 1914 года, на следующий день после очередной встречи с Николаем Гумилевым, Сергей Городецкий отправил ему пространное послание, содержащее обвинения в «уклоне от акмеизма», который Гумилев якобы не считает школой. В ответном письме Гумилев с обидой утверждал:

«...Решать о моем уходе из акмеизма или из Цеха Поэтов могу лишь я сам, и твоя инициатива в этом деле была бы только предательской. Я всегда был с тобой откровенен и, поверь, не стану цепляться за наш союз, если ему суждено кончиться».

Впоследствии отношения между двумя вождями акмеизма были до некоторой степени восстановлены.

«В 1915 г. произошла попытка примирения, и мы были у Городецких на какой-то новой квартире (около мечети) и даже ночевали у них, - вспоминает Ахматова, - но, очевидно, трещинка была слишком глубокой, и возвращение к прежнему было невозможно».

Впрочем, Мандельштам успел поссориться с Городецким еще раньше. 21 октября 1913 года на квартире Николая Бруни состоялось заседание Цеха, на котором автор «Камня» был временно избран синдиком объединения (вместо отсутствовавшего Городецкого).

«Вдруг является Городецкий. Пошла перепалка, во время которой Мандельштам и Городецкий наговорили друг другу массу дерзостей и расстались врагами» (из письма М. Долинова - Б. Садовскому).

Как нам еще предстоит убедиться, ссора Мандельштама с Городецким не стала роковой для отношений двух поэтов. Однако домашняя и уютная обстановка акмеистического дружеского кружка, столь ценимая недолгим синдиком объединения, непоправимо потускнела. Из воспоминаний Ахматовой:

«Мандельштам довольно усердно посещал собрания Цеха, но в зиму 1913/14 (после разгрома акмеизма) мы стали тяготиться Цехом и даже дали Городецкому и Гумилеву составленное Осипом и мною прошение о закрытии Цеха. Городецкий наложил резолюцию:

“Всех повесить, а Ахматову заточить...”».

Из тех рецензий на «Камень», где об акмеизме не говорится ни слова, особого внимания заслуживает отклик на книгу Мандельштама, написанный Максимилианом Волошиным:

«...Передо мной два сборника стихов, Софии Парнок и О. Мандельштама, вышедшие в этом году, волнующие по-разному, но одним и тем же волнением. Волнением голоса, в который хочется вслушаться, который хочется остановить, но он скользит, как время между пальцев. Рядом с гибким и разработанным женским контральто, хорошо знающим свою силу и умеющим ею пользоваться, юношеский бас О. Мандельштама может показаться неуклюжим и отрочески ломающимся. Но какое богатство оттенков, какой диапазон уже теперь намечены в этом голосе, который будет еще более гибким и мощным».

Обожавший игровую стихию Волошин не случайно совместил свой отзыв о «Камне» с откликом на книгу Софии Парнок «Стихотворения»: именно Мандельштаму в первых числах 1916 года было суждено вытеснить Парнок из сердца и стихов Марины Ивановны Цветаевой (1892-1941). Шутки на эту тему процветали в кругу Волошина. Из коктебельских воспоминаний Елизаветы Тараховской:

«О. Мандельштам очень любил стихи Марины Цветаевой и не любил стихов моей сестры Софьи Парнок. Однажды мы разыграли его: прочитав стихи моей сестры Софьи Парнок, выдали их за стихи Марины Цветаевой. Он неистово стал расхваливать стихи моей сестры. Когда розыгрыш был раскрыт, он долго на всех нас злился».

С сестрами Анастасией и Мариной Цветаевыми Мандельштам познакомился летом 1915 года в Коктебеле, в гостеприимном доме Волошина (сам хозяин об эту пору проживал в Париже). Особой теплоты между ними тогда не возникло. В начале января 1916 года Марина Цветаева и Мандельштам вновь встретились в Петрограде, и эта встреча послужила прологом к первой разделенной - пусть и ненадолго - мандельштамовской любви. Вскоре Цветаевой будет вручено второе издание «Камня» с такой дарственной надписью:

«Марине Цветаевой - камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург, 10 янв. 1916».

«...Не договорив со мной в Петербурге, приехал договаривать в Москву» (из письма Цветаевой к М. А. Кузмину).

В стихах Мандельштама и Цветаевой этого периода темы любви и Москвы причудливо наплывают друг на друга, дополняя одна другую.

«- Что Марина - когда Москва?!

Марина - когда Весна?!

О, Вы меня действительно не любите!».

Эти относящиеся к весне 1916 года реплики, соответственно, Цветаевой и Мандельштама были по памяти процитированы в позднейшем цветаевском письме к А. Бахраху. И в кратком союзе, и в стихотворном диалоге двух поэтов Цветаевой досталась роль «ведущей», а Мандельштаму - роль «ведомого». Ассоциации и мотивы из московских стихов Цветаевой, обращенных к Мандельштаму, варьировались и усложнялись в стихотворениях Мандельштама, обращенных к Цветаевой:

Из рук моих - нерукотворный град

Прими, мой странный, мой прекрасный брат.

По церковке - все сорок сороков,

И реющих над ними голубков.

И Спасские - с цветами - ворота,

Где шапка православного снята.

(Цветаева «Из рук моих - нерукотворный град...»)

На розвальнях, уложенных соломой,

Едва прикрытые рогожей роковой,

От Воробьевых гор до церковки знакомой

Мы ехали огромною Москвой.

А в Угличе играют дети в бабки

И пахнет хлеб, оставленный в печи.

По улицам меня везут без шапки,

И теплятся в часовне три свечи.

(Мандельштам «На розвальнях, уложенных соломой...»)

До июня 1916 года Мандельштам посещал Москву столь регулярно, что это дало повод М.Р. Сегаловой пошутить в письме к Сергию Каблукову (хлопотавшему о месте для поэта в одном из московских банков):

«Если он так часто ездит из Москвы в Петербург и обратно, то не возьмет ли он место и там и здесь? Или он уже служит на Николаевской железной дороге? Не человек, а самолет».

Между прочим, в Москве Мандельштам посетил перебравшегося туда Вячеслава Иванова, который «признал» (выражение Каблукова) новые мандельштамовские стихи. Сверхцеломудренного Каблукова настроения, овладевшие поэтом, глубоко расстроили.

«Какая-то женщина явно вошла в его жизнь, - записывает он в своем дневнике. Религия и эротика сочетаются в его душе какою-то связью, мне представляющейся кощунственной. Эту связь признал и он сам, говорил, что пол особенно опасен ему, как ушедшему из еврейства, что он сам знает, что находится на опасном пути, что положение его ужасно, но сил сойти с этого пути не имеет и даже не может заставить себя перестать сочинять стихи во время этого эротического безумия». Вряд ли Каблукову понравился «кощунственный» цветаевский подарок Мандельштаму - кольцо, «серебряное, с печатью - Адам и Ева под древом добра и зла» (описание из записной книжки самой поэтессы). В первых числах июня 1916 года Мандельштам приехал погостить к Цветаевой в подмосковный Александров. О развернувшихся здесь событиях поэтесса пятнадцать лет спустя «с материнским юмором» (собственная цветаевская автохарактеристика из письма к С. Андрониковой) поведала в мемуарном очерке «История одного посвящения»:

«Отъезд Мандельштама в Коктебель произошел неожиданно - если не для меня с моим четырехмесячным опытом - с февраля по июнь - мандельштамовских приездов и отъездов (наездов и бегств), то для него, с его детской тоской по дому, от которого всегда бежал».

С юмором, но отнюдь не «материнским», Цветаева изобразила обстоятельства визита Мандельштама в Александровскую слободу в своем письме к Елизавете Эфрон от 12 июня 1916 года:

«...Он умолял позволить ему приехать тотчас же и только неохотно согласился ждать до следующего дня. На следующее утро он приехал. Мы, конечно, сразу захотели вести его гулять - был чудесный ясный день, - он, конечно, не пошел - лег на диван и говорил мало. Через несколько времени мне стало скучно, и я решительно повела его на кладбище. День прошел в его жалобах на судьбу, в наших утешениях и похвалах, в еде, в литературных новостях. Вечером - впрочем, ночью, около полуночи, - он как-то приумолк, лег на оленьи шкуры и стал неприятен. В час ночи мы проводили его почти до вокзала. Уезжал он надменный».

Эхо визита в Александров звучит в последнем из обращенных к Цветаевой стихотворении Мандельштама:

Не веря воскресенья чуду,

На кладбище гуляли мы.

Ты знаешь, мне земля повсюду

Напоминает те холмы

Где обрывается Россия

Над морем черным и глухим.

От монастырских косогоров

Широкий убегает луг.

Мне от владимирских просторов

Так не хотелося на юг,

Но в этой темной, деревянной

И юродивой слободе

С такой монашенкой туманной

Остаться - значит, быть беде.

Целую локоть загорелый

И лба кусочек восковой,

Я знаю, он остался белый

Под смуглой прядью золотой.

Целую кисть, где от браслета

Еще белеет полоса.

Тавриды пламенное лето

Творит такие чудеса.

Как скоро ты смуглянкой стала

И к Спасу бедному пришла,

Не отрываясь целовала,

А гордою в Москве была.

Нам остается только имя:

Чудесный звук, на долгий срок.

Прими ж ладонями моими

Пересыпаемый песок.

(Отметим в скобках, что в финальной строфе этого стихотворения обнаруживается синтаксическая двусмысленность из тех, что огорчали Сергия Платоновича Каблукова: читателю остается только гадать, кого «не отрываясь целовала» «монашенка» - изображение Спаса или самого поэта?) О внутреннем состоянии Мандельштама, расстававшегося с Цветаевой, выразительно свидетельствует еще одна деталь из письма поэтессы к Елизавете Эфрон:

«Кроме того, он страстно мечтал бросить Коктебель и поступить в монастырь, где собирался сажать картошку».

Стихотворения
1928 г.

Камень

«Звук осторожный и глухой…»


Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…

«Сусальным золотом горят…»


Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!

«Только детские книги читать…»


Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять,
Всё большое далёко развеять,
Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,
Ничего от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю,
Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду,
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.


Нежнее нежного
Лицо твое,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И вcе твое -
От неизбежного.

От неизбежного
Твоя печаль,
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.


На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Березы ветви поднимали
И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко, -

Когда его художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.

«Есть целомудренные чары…»


Есть целомудренные чары -
Высокий лад, глубокий мир,
Далёко от эфирных лир
Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш
В часы внимательных закатов
Я слушаю моих пенатов
Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,
Какие робкие законы
Приказывает торс точеный
И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:
Они как равные с тобой!
И, осторожною рукой,
Позволено их переставить.

«Дано мне тело – что мне делать с ним…»


Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть -
Узора милого не зачеркнуть.

«Невыразимая печаль…»


Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена
Истомой – сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.

Немного красного вина,
Немного солнечного мая -
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.

«На перламутровый челнок…»


На перламутровый челнок
Натягивая шелка нити,
О, пальцы гибкие, начните
Очаровательный урок!

Приливы и отливы рук -
Однообразные движенья,
Ты заклинаешь, без сомненья,
Какой-то солнечный испуг, -

Когда широкая ладонь,
Как раковина, пламенея,
То гаснет, к теням тяготея,
То в розовый уйдет огонь!

«Ни о чем не нужно говорить…»


Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым.

«Когда удар с ударами встречается…»


Когда удар с ударами встречается,
И надо мною роковой,
Неутомимый маятник качается
И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,
И упадет веретено;
И невозможно встретиться, условиться,
И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,
И всё быстрее и быстрей
Отравленные дротики взвиваются
В руках отважных дикарей…

«Медлительнее снежный улей…»


Медлительнее снежный улей,
Прозрачнее окна хрусталь,
И бирюзовая вуаль
Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,
Изнеженная лаской света,
Она испытывает лето,
Как бы не тронута зимой;

И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых.

Silentium


Она еще не родилась,
Она и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди -
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень -
В мутно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись!
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!


Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир болезненный и странный
Я принимаю, пустота!

«Как тень внезапных облаков…»


Как тень внезапных облаков
Морская гостья налетела
И, проскользнув, прошелестела -
Смущенных мимо берегов.

Огромный парус строго реет;
Смертельно бледная волна
Отпрянула – и вновь она
Коснуться берега не смеет;

И лодка, волнами шурша,
Как листьями…

«Из омута злого и вязкого…»


Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.

«В огромном омуте прозрачно и темно…»


В огромном омуте прозрачно и темно,
И томное окно белеет;
А сердце, отчего так медленно оно
И так упорно тяжелеет?

То всею тяжестью оно идет ко дну,
Соскучившись по милом иле,
То, как соломинка, минуя глубину,
Наверх всплывает, без усилий…

С притворной нежностью у изголовья стой
И сам себя всю жизнь баюкай,
Как небылицею, своей томись тоской
И ласков будь с надменной скукой.

«Как кони медленно ступают…»


Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу;
Подбросило на повороте
Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще не виданные мной.

«Скудный луч, холодной мерою…»


Скудный луч, холодной мерою,
Сеет свет в сыром лесу.
Я печаль, как птицу серую,
В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?
Твердь умолкла, умерла.
С колокольни отуманенной
Кто-то снял колокола.

И стоит осиротелая
И немая вышина -
Как пустая башня белая,
Где туман и тишина.

Утро, нежностью бездонное, -
Полу-явь и полу-сон,
Забытье неутоленное -
Дум туманный перезвон…

«Воздух пасмурный влажен и гулок…»


Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.

И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек:
Я участвую в сумрачной жизни
И невинен, что я одинок!

Выстрел грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы,
И двойным бытием отраженным
Одурманены сосен стволы.

Небо тусклое с отсветом странным -
Мировая туманная боль -
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.

«Сегодня дурной день…»


Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень -
Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
Я вижу дурной сон,
За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,
Земную разрушь клеть,
И яростный гимн грянь,
Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг -
Качается глух, прям,
И страстно стучит рок
В запретную дверь к нам…

«Смутно-дышащими листьями…»


Смутно-дышащими листьями
Черный ветер шелестит,
И трепещущая ласточка
В темном небе круг чертит.

Тихо спорят в сердце ласковом
Умирающем моем
Наступающие сумерки
С догорающим лучом.

И над лесом вечереющим
Встала медная луна;
Отчего так мало музыки
И такая тишина?

«Отчего душа так певуча…»


Отчего душа так певуча,
И так мало милых имен,
И мгновенный ритм – только случай,
Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой,
И совсем не вернется – или
Он вернется совсем другой…

О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдешь в морские края -
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придет?

Раковина


Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поешь;
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей;

И хрупкой раковины стены, -
Как нежилого сердца дом, -
Наполнишь шепотами пены,
Туманом, ветром и дождем…

«О небо, небо, ты мне будешь сниться!..»


О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!

«Я вздрагиваю от холода…»


Я вздрагиваю от холода -
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото -
Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!

Что, если над модной лавкою,
Мерцающая всегда,
Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?

«Я ненавижу свет…»


Я ненавижу свет
Однообразных звезд.
Здравствуй, мой давний бред, -
Башни стрельчатой рост!

Кружевом, камень, будь
И паутиной стань:
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань.

Будет и мой черед -
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдет
Мысли живой стрела?

Или, свой путь и срок,
Я, исчерпав, вернусь:
Там – я любить не мог,
Здесь – я любить боюсь…

«Образ твой, мучительный и зыбкий…»


Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…

«Нет, не луна, а светлый циферблат…»


Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь:
«Который час?», его спросили здесь -
А он ответил любопытным: «вечность».

Пешеход

<М. Л. Лозинскому>



Я чувствую непобедимый страх
В присутствии таинственных высот.
Я ласточкой доволен в небесах,
И колокольни я люблю полет!

И, кажется, старинный пешеход,
Над пропастью, на гнущихся мостках,
Я слушаю, как снежный ком растет,
И вечность бьет на каменных часах.

Когда бы так! Но я не путник тот,
Мелькающий на выцветших листах,
И подлинно во мне печаль поет;

Действительно, лавина есть в горах!
И вся моя душа – в колоколах, -
Но музыка от бездны не спасет!

Казино


Я не поклонник радости предвзятой,
Подчас природа – серое пятно, -
Мне, в опьяненьи легком, суждено
Изведать краски жизни небогатой.

Играет ветер тучею косматой,
Ложится якорь на морское дно,
И бездыханная, как полотно,
Душа висит над бездною проклятой.

Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой;

И, окружен водой зеленоватой,
Когда, как роза, в хрустале вино, -
Люблю следить за чайкою крылатой!

Золотой


Целый день сырой осенний воздух
Я вдыхал в смятеньи и тоске;
Я хочу поужинать, и звезды
Золотые в темном кошельке!

И, дрожа от желтого тумана,
Я спустился в маленький подвал;
Я нигде такого ресторана
И такого сброда не видал!

Мелкие чиновники, японцы,
Теоретики чужой казны…
За прилавком щупает червонцы
Человек – и все они пьяны.

Будьте так любезны, разменяйте, -
Убедительно его прошу, -
Только мне бумажек не давайте -
Трехрублевок я не выношу!

Что мне делать с пьяною оравой?
Как попал сюда я, Боже мой?
Если я на то имею право -
Разменяйте мне мой золотой!

Лютеранин


Я на прогулке похороны встретил
Близ протестантской кирки, в воскресенье,
Рассеянный прохожий, я заметил
Тех прихожан суровое волненье.

Чужая речь не достигала слуха,
И только упряжь тонкая сияла,
Да мостовая праздничная глухо
Ленивые подковы отражала.

А в эластичном сумраке кареты,
Куда печаль забилась, лицемерка,
Без слов, без слез, скупая на приветы,
Осенних роз мелькнула бутоньерка.

Тянулись иностранцы лентой черной,
И шли пешком заплаканные дамы.
Румянец под вуалью, и упорно
Над ними кучер правил в даль, упрямый.

Кто б ни был ты, покойный лютеранин,
Тебя легко и просто хоронили.
Был взор слезой приличной затуманен,
И сдержанно колокола звонили.

И думал я: витийствовать не надо.
Мы не пророки, даже не предтечи,
Не любим рая, не боимся ада
И в полдень матовый горим, как свечи.

Айя-София


Айя-София – здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи подвешен к небесам.

И всем векам – пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,
Когда, душой и помыслом высок,
Расположил апсиды и экседры,
Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,
И сорок окон – света торжество;
На парусах, под куполом, четыре
Архангела прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье
Народы и века переживет,
И серафимов гулкое рыданье
Не покоробит темных позолот.


Notre Dame


Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика – и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план,
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб,
и всюду царь – отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам…

Камень

«Звук осторожный и глухой…»


Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…

«Сусальным золотом горят…»


Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!

«Только детские книги читать…»


Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять,
Всё большое далёко развеять,
Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,
Ничего от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю,
Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду,
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.


Нежнее нежного
Лицо твое,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И вcе твое -
От неизбежного.

От неизбежного
Твоя печаль,
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.


На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Березы ветви поднимали
И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко, -

Когда его художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.

«Есть целомудренные чары…»


Есть целомудренные чары -
Высокий лад, глубокий мир,
Далёко от эфирных лир
Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш
В часы внимательных закатов
Я слушаю моих пенатов
Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,
Какие робкие законы
Приказывает торс точеный
И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:
Они как равные с тобой!
И, осторожною рукой,
Позволено их переставить.

«Дано мне тело – что мне делать с ним…»


Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть -
Узора милого не зачеркнуть.

«Невыразимая печаль…»


Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена
Истомой – сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.

Немного красного вина,
Немного солнечного мая -
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.

«На перламутровый челнок…»


На перламутровый челнок
Натягивая шелка нити,
О, пальцы гибкие, начните
Очаровательный урок!

Приливы и отливы рук -
Однообразные движенья,
Ты заклинаешь, без сомненья,
Какой-то солнечный испуг, -

Когда широкая ладонь,
Как раковина, пламенея,
То гаснет, к теням тяготея,
То в розовый уйдет огонь!

«Ни о чем не нужно говорить…»


Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым.

«Когда удар с ударами встречается…»


Когда удар с ударами встречается,
И надо мною роковой,
Неутомимый маятник качается
И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,
И упадет веретено;
И невозможно встретиться, условиться,
И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,
И всё быстрее и быстрей
Отравленные дротики взвиваются
В руках отважных дикарей…

«Медлительнее снежный улей…»


Медлительнее снежный улей,
Прозрачнее окна хрусталь,
И бирюзовая вуаль
Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,
Изнеженная лаской света,
Она испытывает лето,
Как бы не тронута зимой;

И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых.

Silentium


Она еще не родилась,
Она и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди -
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень -
В мутно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись!
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!


Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир болезненный и странный
Я принимаю, пустота!

«Как тень внезапных облаков…»


Как тень внезапных облаков
Морская гостья налетела
И, проскользнув, прошелестела -
Смущенных мимо берегов.

Огромный парус строго реет;
Смертельно бледная волна
Отпрянула – и вновь она
Коснуться берега не смеет;

И лодка, волнами шурша,
Как листьями…

«Из омута злого и вязкого…»


Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.

«В огромном омуте прозрачно и темно…»


В огромном омуте прозрачно и темно,
И томное окно белеет;
А сердце, отчего так медленно оно
И так упорно тяжелеет?

То всею тяжестью оно идет ко дну,
Соскучившись по милом иле,
То, как соломинка, минуя глубину,
Наверх всплывает, без усилий…

С притворной нежностью у изголовья стой
И сам себя всю жизнь баюкай,
Как небылицею, своей томись тоской
И ласков будь с надменной скукой.

«Как кони медленно ступают…»


Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу;
Подбросило на повороте
Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще не виданные мной.

«Скудный луч, холодной мерою…»


Скудный луч, холодной мерою,
Сеет свет в сыром лесу.
Я печаль, как птицу серую,
В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?
Твердь умолкла, умерла.
С колокольни отуманенной
Кто-то снял колокола.

И стоит осиротелая
И немая вышина -
Как пустая башня белая,
Где туман и тишина.

Утро, нежностью бездонное, -
Полу-явь и полу-сон,
Забытье неутоленное -
Дум туманный перезвон…

«Воздух пасмурный влажен и гулок…»


Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.

И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек:
Я участвую в сумрачной жизни
И невинен, что я одинок!

Выстрел грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы,
И двойным бытием отраженным
Одурманены сосен стволы.

Небо тусклое с отсветом странным -
Мировая туманная боль -
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.

«Сегодня дурной день…»


Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень -
Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
Я вижу дурной сон,
За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,
Земную разрушь клеть,
И яростный гимн грянь,
Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг -
Качается глух, прям,
И страстно стучит рок
В запретную дверь к нам…

«Смутно-дышащими листьями…»


Смутно-дышащими листьями
Черный ветер шелестит,
И трепещущая ласточка
В темном небе круг чертит.

Тихо спорят в сердце ласковом
Умирающем моем
Наступающие сумерки
С догорающим лучом.

И над лесом вечереющим
Встала медная луна;
Отчего так мало музыки
И такая тишина?

«Отчего душа так певуча…»


Отчего душа так певуча,
И так мало милых имен,
И мгновенный ритм – только случай,
Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой,
И совсем не вернется – или
Он вернется совсем другой…

О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдешь в морские края -
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придет?

Раковина


Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поешь;
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей;

И хрупкой раковины стены, -
Как нежилого сердца дом, -
Наполнишь шепотами пены,
Туманом, ветром и дождем…

«О небо, небо, ты мне будешь сниться!..»


О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!

«Я вздрагиваю от холода…»


Я вздрагиваю от холода -
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото -
Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!

Что, если над модной лавкою,
Мерцающая всегда,
Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?

«Я ненавижу свет…»


Я ненавижу свет
Однообразных звезд.
Здравствуй, мой давний бред, -
Башни стрельчатой рост!

Кружевом, камень, будь
И паутиной стань:
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань.

Будет и мой черед -
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдет
Мысли живой стрела?

Или, свой путь и срок,
Я, исчерпав, вернусь:
Там – я любить не мог,
Здесь – я любить боюсь…

«Образ твой, мучительный и зыбкий…»


Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…

«Нет, не луна, а светлый циферблат…»


Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь:
«Который час?», его спросили здесь -
А он ответил любопытным: «вечность».

Пешеход

<М. Л. Лозинскому>



Я чувствую непобедимый страх
В присутствии таинственных высот.
Я ласточкой доволен в небесах,
И колокольни я люблю полет!

И, кажется, старинный пешеход,
Над пропастью, на гнущихся мостках,
Я слушаю, как снежный ком растет,
И вечность бьет на каменных часах.

Когда бы так! Но я не путник тот,
Мелькающий на выцветших листах,
И подлинно во мне печаль поет;

Действительно, лавина есть в горах!
И вся моя душа – в колоколах, -
Но музыка от бездны не спасет!

Казино


Я не поклонник радости предвзятой,
Подчас природа – серое пятно, -
Мне, в опьяненьи легком, суждено
Изведать краски жизни небогатой.

Играет ветер тучею косматой,
Ложится якорь на морское дно,
И бездыханная, как полотно,
Душа висит над бездною проклятой.

Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой;

И, окружен водой зеленоватой,
Когда, как роза, в хрустале вино, -
Люблю следить за чайкою крылатой!

Золотой


Целый день сырой осенний воздух
Я вдыхал в смятеньи и тоске;
Я хочу поужинать, и звезды
Золотые в темном кошельке!

И, дрожа от желтого тумана,
Я спустился в маленький подвал;
Я нигде такого ресторана
И такого сброда не видал!

Мелкие чиновники, японцы,
Теоретики чужой казны…
За прилавком щупает червонцы
Человек – и все они пьяны.

Будьте так любезны, разменяйте, -
Убедительно его прошу, -
Только мне бумажек не давайте -
Трехрублевок я не выношу!

Что мне делать с пьяною оравой?
Как попал сюда я, Боже мой?
Если я на то имею право -
Разменяйте мне мой золотой!

Лютеранин


Я на прогулке похороны встретил
Близ протестантской кирки, в воскресенье,
Рассеянный прохожий, я заметил
Тех прихожан суровое волненье.

Чужая речь не достигала слуха,
И только упряжь тонкая сияла,
Да мостовая праздничная глухо
Ленивые подковы отражала.

А в эластичном сумраке кареты,
Куда печаль забилась, лицемерка,
Без слов, без слез, скупая на приветы,
Осенних роз мелькнула бутоньерка.

Тянулись иностранцы лентой черной,
И шли пешком заплаканные дамы.
Румянец под вуалью, и упорно
Над ними кучер правил в даль, упрямый.

Кто б ни был ты, покойный лютеранин,
Тебя легко и просто хоронили.
Был взор слезой приличной затуманен,
И сдержанно колокола звонили.

И думал я: витийствовать не надо.
Мы не пророки, даже не предтечи,
Не любим рая, не боимся ада
И в полдень матовый горим, как свечи.

Айя-София


Айя-София – здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи подвешен к небесам.

И всем векам – пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,
Когда, душой и помыслом высок,
Расположил апсиды и экседры,
Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,
И сорок окон – света торжество;
На парусах, под куполом, четыре
Архангела прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье
Народы и века переживет,
И серафимов гулкое рыданье
Не покоробит темных позолот.


Notre Dame


Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика – и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план,
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб,
и всюду царь – отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам…