Губернатор ростопчин ф в основная. Взаимодействие и взаимоотношения. О чем надо знать

граф Федор Васильевич Ростопчин
https://commons.wikimedia.org/wiki/File:Orest_Kiprensky_006.jpeg#/media/

Граф (с 1799) Фёдор Васи́льевич Ростопчи́н (в «Войне и мире» Л. Н. Толстого упоминается как Растопчин) (12 марта 1763, село Косьмодемьянское Ливенского уезда Орловской губернии - 18 января 1826, Москва) - русский государственный деятель, генерал от инфантерии, фаворит императора Павла и руководитель его внешней политики, московский градоначальник и генерал-губернатор Москвы во время наполеоновского нашествия, предполагаемый организатор Московского пожара 1812 года.

Известен также как писатель и публицист патриотического толка, вслед за Фонвизиным высмеивавший галломанию. Член Государственного совета (с 1814). С 1823 г. в отставке, уехал жить в Париж. Автор мемуаров.

Владелец подмосковной усадьбы Вороново. Отец французской писательницы графини де Сегюр и литератора, мецената, коллекционера А. Ф. Ростопчина (мужа писательницы Евдокии Ростопчиной).

Неизбежность новой войны с французами привела к призванию Ростопчина, как одного из идеологов течения «старых русских», особенно влиятельного в Москве и 24 мая 1812 года Ростопчин был назначен военным губернатором Москвы; 29 мая он был произведён в генералы от инфантерии и назначен главнокомандующим Москвы. На новом посту он развил бурную деятельность, в том числе и карательную, причём для репрессивных мер было достаточно даже подозрений. При нём был установлен тайный надзор за московскими масонами и мартинистами, которых он подозревал в подрывной деятельности. Подозрения, хотя и не подтверждавшиеся фактами, заставили его выслать из Москвы почт-директора Ключарёва.

По мере того, как развивались военные действия, Ростопчин пришёл к идее массового распространения в Москве печатных листовок, сводок и пропагандистских прокламаций, написанных простым народным языком, который он отработал за время своих литературных опытов. Сведения с театра военных действий московский главнокомандующий получал через своего представителя в штабе Барклая-де-Толли начиная со 2 августа. Ростопчинские листовки разносились по домам и расклеивались на стенах наподобие театральных афиш, за что и были прозваны «афишками» - название, под которым они остались в истории. Афишки часто содержали подстрекательскую агитацию против проживавших в Москве иностранцев, и после нескольких случаев самосуда ему пришлось разбирать дела всех иностранцев, задержанных по подозрению в шпионаже, лично. В целом, однако, в период его управления в Москве царило тщательно охраняемое спокойствие.

После публикации манифеста 6 июля о созыве народного ополчения Ростопчин лично контролировал сбор губернского ополчения, проходивший не только в Москве, но и шести соседних губерниях. От императора он получил общие указания по укреплению Москвы и по эвакуации из неё государственных ценностей в случае необходимости. Всего за 24 дня Ростопчин сформировал в Первом округе 12 полков общей численностью почти в 26 тысяч ополченцев. Среди прочих оборонительных приготовлений этого периода можно отметить финансирование проекта Леппиха по сооружению боевого управляемого аэростата, предназначавшегося для бомбардировки вражеских войск и высадки десанта. Несмотря на большие средства, затраченные на проект Леппиха (более 150 тысяч рублей), он, однако, оказался несостоятельным.

В последнюю декаду августа, по мере приближения военных действий к Москве, Ростопчин был вынужден перейти к плану по эвакуации государственного имущества. За десять дней было вывезено в Вологду, Казань и Нижний Новгород имущество судов, Сената, Военной коллегии, архив министерства иностранных дел, сокровища Патриаршей ризницы, Троицкого и Воскресенского монастырей, а также Оружейной палаты. Были вывезены также 96 пушек. Однако эта операция была начата слишком поздно, и часть ценностей эвакуировать не успели. С 9 августа в Москву стали приходить обозы с ранеными. По приказу московского главнокомандующего под госпиталь были отведены казармы, расположенные в бывшем Головинском дворце, и сформирован штат врачей и фельдшеров. По просьбе возглавившего русскую армию Кутузова были ускорены работы по починке и доставке в войска оружия, а также провианта, а ополченцы сосредоточены под Можайском. Кутузов также возлагал надежды на вторую волну ополчения, так называемую Московскую дружину, которую Ростопчин собирался организовать, но так и не успел в связи с массовым бегством населения из города. Сам Ростопчин слал Кутузову тревожные письма, допытываясь о его планах относительно Москвы, но ответы получал уклончивые, что продолжалось даже после Бородинского сражения, когда стало ясно, что Москву оборонять тот не собирается. После этого Ростопчин наконец выслал из Москвы и свою семью.

31 августа Ростопчин впервые встретился на военном совете с Кутузовым. По-видимому, уже в этот день он предложил Кутузову план сжечь Москву вместо того, чтобы сдавать её неприятелю. Эту же идею он повторил принцу Евгению Вюртембергскому и генералу Ермолову. Когда на следующий день он получил от Кутузова официальное уведомление о готовящейся сдаче Москвы, он продолжил эвакуацию города: был отдан приказ об уходе из города полиции и пожарной команды и о вывозе трёх находившихся в Москве чудотворных икон Богородицы (Иверской, Смоленской и Владимирской). На пяти тысячах подвод были эвакуированы 25 тысяч находившихся в Москве раненых. Тем не менее в городе остались от двух (по словам самого Ростопчина) до десяти (по словам французских очевидцев) тысяч раненых, которых не удалось вывезти. Многие из них погибли в Московском пожаре, за что современники и часть историков склонны возлагать ответственность на Ростопчина. Утром ему пришлось также решать вопрос эвакуации экзарха Грузии и грузинских княжон, брошенных в Москве начальником кремлёвской экспедиции П. С. Валуевым. Своё московское имущество стоимостью около полумиллиона рублей Ростопчин сознательно оставил на разграбление французам, опасаясь обвинений в преследовании личных интересов, и покинул город, имея при себе (по его собственным воспоминаниям) 130 000 рублей казённых денег и 630 рублей собственных. Также ему удалось вывезти портреты своей жены и императора Павла и шкатулку с ценными бумагами.

Оставаясь после падения Москвы при армии, Ростопчин продолжал сочинять листовки и лично ездил по деревням, ораторствуя перед крестьянами. Он призывал к полномасштабной партизанской войне. Проезжая во время перемещений армии своё поместье Вороново, он распустил крепостных и сжёг свой дом вместе с конским заводом. После ухода французов из Москвы он поспешил вернуться туда и наладить полицейскую охрану, чтобы предотвратить разграбление и уничтожение немногого уцелевшего имущества. Ему также пришлось заниматься вопросами доставки продуктов и предотвращения эпидемий в сожжённом городе, для чего были организованы экстренный вывоз и уничтожение трупов людей и животных. За зиму только в Москве были сожжены более 23 000 трупов и ещё более 90 000 человеческих и конских трупов на Бородинском поле. Были начаты работы по восстановлению застройки города и, в особенности, Кремля, который уходящие французы попытались взорвать. В начале следующего года по представлению Ростопчина в Москве была создана Комиссия для строения, которой были выделены пять миллионов рублей. Ранее казной были выделены два миллиона рублей для раздачи пособий пострадавшим, но этой суммы оказалось мало, и московский главнокомандующий стал объектом обвинений и упрёков со стороны обделённых. Эти нарекания, а также распространившееся мнение о том, что именно он является виновником Московского пожара, возмущали Ростопчина, которому казалось, что его заслуги несправедливо забыты и все помнят только неудачи.

В первые же месяцы по возвращении в Москву Ростопчин приказал восстановить надзор за масонами и мартинистами и учредил комиссию по расследованию случаев сотрудничества с французами. Ему было поручено также организовать в Московской губернии новый рекрутский набор, при котором, однако, следовало учитывать потери, уже понесённые при создании ополчения. В Москве предписывалось собрать всю оставленную французами артиллерию, из которой планировалось создать после победы памятник «для уничижения и помрачения самохвальства» агрессора. К этому моменту у московского главнокомандующего начались проблемы со здоровьем, выразившиеся уже в сентябре 1812 года в повторяющихся обмороках. Он страдал от разлития желчи, стал раздражителен, исхудал и полысел. Александр I, вернувшись из Европы, принял в конце июля 1814 года отставку Ростопчина.

графиня Екатерина Петровна Ростопчина
https://commons.wikimedia.org/wiki/File:Catherine_Rostopchina.jpg

Женат с 1794 года на фрейлине Екатерине Петровне Протасовой (1775-1859), дочери калужского губернатора, которая рано оставшись сиротой, вместе с сестрами воспитывалась в доме своей тетки, кавалерственной дамы и любимицы Екатерины II - Анны Степановны Протасовой. Их брак был счастливым, до того времени, как жена Ростопчина тайно от него перешла в католичество и способствовала переходу в католичество младшей дочери Елизаветы. «Только два раза ты сделала мне больно», - писал жене Ростопчин незадолго до смерти. Оба случая касались смены вероисповедания жены и дочери. В браке имели 4 сына и 4 дочери.
https://ru.wikipedia.org/wiki/

Война началась, или Афиши графа Ростопчина

Растопчин афишкою клич кликнул, но никто не бывал на Поклонную гору для защиты Москвы

(Из дневника Д.М. Волконского)

22 июня 1812 года в «Московских Ведомостях» за № 50 москвичи прочитали высочайший рескрипт на имя председателя Государственного Совета, генерал-фельдмаршала, графа Николая Ивановича Салтыкова. Этим посланием государь Александр I уведомил своих соотечественников, что французские войска вошли в пределы Российской Империи и что французам объявлена война:

«Граф Николай Иванович!

Французские войска вошли в пределы НАШЕЙ Империи. Самое вероломное нападение было возмездием за строгое наблюдение союза. Я для сохранения мира истощил все средства, совместные с достоинством Престола и пользою МОЕГО народа. Все старания МОИ были безуспешны. Император Наполеон в уме своем положил твердо разорить Россию. Предложения самые умеренные остались без ответа. Внезапное нападение открыло явным образом лживость подтверждаемых в недавнем еще времени миролюбивых обещаний.

И потому не остается МНЕ иного, как поднять оружие и употребить все врученные МНЕ Провидением способы к отражению силы силою. Я надеюсь на усердие МОЕГО народа и храбрость войск МОИХ. Будучи в недрах домов своих угрожаемы, они защитят их с свойственною им твердостью и мужеством. Провидение благословит праведное НАШЕ дело. Оборона Отечества, сохранение независимости и чести народной принудило НАС препоясаться на брань. Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве МОЕМ. Пребываю вам благосклонный. Вильна, Июня 13-го 1812 года».

В дальнейшем газеты регулярно печатали сводки с фронта, «Известия из главной квартиры», приносящие нелицеприятные вести о том, что «Великая армия» Наполеона, перешедшая Неман 12 июня 1812 года, все ближе продвигалась к Москве. И одного лишь сбора средств московским дворянством и купечеством на помощь армии было уже недостаточно. Ростопчин решает, что наиболее важным делом для него является распространение среди населения уверенности в том, что положение на фронте не так критично, что француз к Москве не подойдет: «Я чувствовал потребность действовать на умы народа, возбуждать в нем негодование и подготовлять его ко всем жертвам для спасения отечества.

Переправа наполеоновской армии через Неман в 1812 году .

Литография с оригинала Л.С. Марен-Лавиня. 1822–1826 гг.

С этой-то поры я начал обнародовать афиши, чтобы держать город в курсе событий и военных действий.

Я прекратил выпуск ежедневно появлявшихся рассказов и картинок, где французов изображали какими-то карликами, оборванными, дурно вооруженными и позволяющими женщинам и детям убивать себя». Ну что же, адекватная оценка противника – факт отрадный, если он сопровождается и другими мерами, способствующими отражению столь великой опасности, как покорение Москвы.

До нашего времени дошло два десятка афиш или, как они официально именовались, «Дружеские послания главнокомандующего в Москве к жителям ее». Они выходили почти каждый день, начиная с 1 июля по 31 августа 1812 года, а затем с сентября по декабрь того же года. Вот первая афиша:

«Московский мещанин, бывший в ратниках, Карнюшка Чихирин, выпив лишний крючок на тычке, услышал, что будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился и, разругав скверными словами всех французов, вышед из питейного дома, заговорил под орлом так: «Как! К нам? Милости просим, хоть на святки, хоть и на масляницу: да и тут жгутами девки так припопонят, что спина вздуется горой. Полно демоном-то наряжаться: молитву сотворим, так до петухов сгинешь! Сидитко лучше дома да играй в жмурки либо в гулючки. Полно тебе фиглярить: ведь солдаты-то твои карлики да щегольни; ни тулупа, ни рукавиц, ни малахая, ни онуч не наденут. Ну, где им русское житье-бытье вынести? От капусты раздует, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые в зиму-то и останутся, так крещенские морозы поморят; право, так, все беда: у ворот замерзнуть, на дворе околевать, в сенях зазябать, в избе задыхаться, на печи обжигаться. Да что и говорить! Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову положить. Карл-то шведский пожилистей тебя был, да и чистой царской крови, да уходился под Полтавой, ушел без возврату. Да и при тебе будущих-то мало будет. Побойчей французов твоих были поляки, татары и шведы, да и тех старики наши так откачали, что и по сю пору круг Москвы курганы, как грибы, а под грибами-то их кости. Ну, и твоей силе быть в могиле. Да знаешь ли, что такое наша матушка Москва? Вить это не город, а царство. У тебя дома-то слепой да хромой, старухи да ребятишки остались, а на немцах не выедешь: они тебя с маху сами оседлают. А на Руси што, знаешь ли ты, забубенная голова? Выведено 600 000, да забритых 300 000, да старых рекрутов 200 000. А все молодцы: одному Богу веруют, одному царю служат, одним крестом молятся, все братья родные. Да коли понадобится, скажи нам батюшка Александр Павлович: «Сила христианская, выходи!»– и высыпет бессчетная, и свету Божьяго не увидишь! Ну, передних бей, пожалуй: тебе это по сердцу; зато остальные-то тебя доконают на веки веков. Ну, как же тебе к нам забраться? Не токмо что Ивана Великаго, да и Поклонной во сне не увидишь. Белорусцев возьмем да тебя в Польше и погребем. Ну, поминай как звали! По сему и прочее разумевай, не наступай, не начинай, а направо кругом домой ступай и знай из роду в род, каков русский народ!» Потом Чихирин пошел бодро и запел: «Во поле береза стояла», а народ, смотря на него, говорил: «Откуда берется? А что говорит дело, то уж дело?» 1 июля 1812 года.

Афиша эта больше похожа на рассказик в былинном стиле, рассчитанный на те слои населения, которые с трудом могли ее прочитать, а потому способны были лишь слушать, собравшись кучками на московских перекрестках. Таким способом московский генерал-губернатор «успокаивал» народ, одновременно завоевывая дешевый авторитет в бедных слоях населения. Следующая порция «успокоительного лекарства» от Ростопчина относится к 9 августа 1812 года:

«Слава Богу, все у нас в Москве хорошо и спокойно! Хлеб не дорожает, и мясо дешевеет. Однако всем хочется, чтоб злодея побить, и то будет. Станем Богу молиться да воинов снаряжать, да в армию их отправлять. А за нас пред Богом заступники: Божия Матерь и московские чудотворцы; пред светом – милосердный государь наш Александр Павлович, а пред супостаты – христолюбивое воинство; а чтоб скорее дело решить: государю угодить, Россию одолжить и Наполеону насолить, то должно иметь послушание, усердие и веру к словам начальников, и они рады с вами и жить, и умереть. Когда дело делать, я с вами; на войну идти, перед вами; а отдыхать, за вами. Не бойтесь ничего: нашла туча, да мы ее отдуем; все перемелется, мука будет; а берегитесь одного: пьяниц да дураков; они, распустя уши, шатаются, да и другим в уши врасплох надувают. Иной вздумает, что Наполеон за добром идет, а его дело кожу драть; обещает все, а выйдет ничего. Солдатам сулит фельдмаршальство, нищим – золотые горы, народу – свободу; а всех ловит за виски, да в тиски и пошлет на смерть: убьют либо там, либо тут. И для сего и прошу: если кто из наших или из чужих станет его выхвалять и сулить и то и другое, то, какой бы он ни был, за хохол да на съезжую! Тот, кто возьмет, тому честь, слава и награда; а кого возьмут, с тем я разделаюсь, хоть пяти пядей будь во лбу; мне на то и власть дана; и государь изволил приказать беречь матушку Москву; а кому ж беречь мать, как не деткам! Ей-Богу, братцы, государь на вас, как на Кремль, надеется, а я за вас присягнуть готов! Не введите в слово. А я верный слуга царский, русский барин и православный христианин. Вот моя и молитва: «Господи, Царю Небесный! Продли дни благочестиваго земного царя нашего! Продли благодать Твою на православную Россию, продли мужество христолюбиваго воинства, продли верность и любовь к отечеству православнаго русскаго народа! Направь стопы воинов на гибель врагов, просвети и укрепи их силою Животворящаго Креста, чело их охраняюща и сим знамением победиша».

Назвав французских солдат карликами, Ростопчин вновь дал обывателям повод для невероятных слухов; один из москвичей писал: «Слышавши, что пленные неприятели находятся за Дорогомиловской заставой, мне хотелось удостовериться, действительно ли, как носились слухи, что неприятельские солдаты не походят на людей, но на страшных чудовищ? Недалеко от села Филей находилось сборище народа, в виде кочующего цыганского табора, состоящее из двухсот пленных неприятелей разных племен, наречий, состояний, окруженное конвоем из ратников с короткими пиками и несколькими на лошадях казаками. Мундиры на пленниках были разноформенные; некоторые из них были ранены и имели повязки на разных частях тела; они, издали завидев приближавшихся к их стану любопытных зрителей, показывая руками на небо и на желудок, кричали: «Русь! Хлиба!» Одни из них, свернувшись в клубок, спали на траве, другие чинили платье, третьи жарили картофель на разложенном огне; но были и такие, которые, со злобою косясь на зрителей, что-то себе под нос ворчали. Русские со свойственным им добродушием и христианскою любовью к ближнему, исполняя Евангельские заповеди – «за зло плати добром врагу твоему, алчущего накорми, жаждущего напои, нагого одень», – раздавали пленным хлеб и деньги.

В близком расстоянии от пленных, в обширной крестьянской избе помещалось человек до тридцати штаб– и обер-офицеров неприятельской армии; здесь царствовало веселье, сопровождаемое разными оргиями: одни пили из бутылок разные заморские вина, шумели между собою и во все горло хохотали, другие играли в карты, кричали и спорили; некоторые, под игравшую флейту, выплясывали французскую кадриль; прочие, ходя, сидя, лежа курили трубки, сигары или распевали, каждый на свой лад, разноязычные песни.

Русские, смотря на иностранное удальство, говорили: «Каков заморский народ! Не унывают и знать не хотят о плене; как званые гости на пир пожаловали, пляшут себе и веселятся. Недаром ходит молва в народе: «Хоть за морем есть нечего, да жить весело».

А тем временем Наполеон все ближе приближался к Москве, и те самые заморские гости, что и в плену веселятся, обещали устроить москвичам отнюдь не радостную жизнь. Об этом в афише ни слова. Но ведь московское дворянство узнавало о положении на фронте не по рассказам графа: все, кому было куда выехать и, главное, на чем, активно собирали вещи и выезжали из Первопрестольной.

Выезд из Москвы стал следствием все сильнее проявлявшегося у населения того самого «скрытого чувства патриотизма», о котором пишет Лев Толстой в романе «Война и мир». Оставление жителями Москвы, вопреки уговорам московского градоначальника, по убеждению Толстого, произошло вследствие этого «скрытого патриотизма», присущего различным слоям русского общества и заставившего людей выезжать с тем, что они могли с собой захватить, бросая свои дома и имущество. Покидали первопрестольную потому, что для «русских людей не могло быть вопроса: хорошо или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего». И благодаря тому, что жители покинули Москву, «совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшею славою русского народа».

«Скрытое чувство патриотизма» Лев Толстой противопоставил высокопарным речам и шумливым афишам Ростопчина, ставшим для писателя олицетворением крикливого и показного патриотизма.


Жизнь в Москве переменилась, – писал Александр Пушкин в «Рославлеве»: «Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни».

Итак, написание простонародных листков или афиш – одно из тех дел, которыми активный градоначальник запомнился москвичам и вошел в историю. Слишком необычно это было – начальник Москвы лично занимался их написанием, развивая свой литературный дар.

Петр Вяземский вспоминал: «Так называемые «афиши» графа Ростопчина были новым и довольно знаменательным явлением в нашей гражданской жизни и гражданской литературе. Знакомый нам «Сила Андреевич» 1807 года ныне повышен чином. В 1812 году он уже не частно и не с Красного крыльца, а словом властным и воеводским разглашает свои Мысли вслух из своего генерал-губернаторского дома, на Лубянке».

Сам Ростопчин сетовал, что в это время он совершенно выбился из сил: «Столько было дел, что не доставало времени сделаться больным, и я не понимаю, как мог я перенести столько трудов. От взятия Смоленска до моего выезда из Москвы, то есть, в продолжение двадцати трех дней я не спал на постели; я ложился, ни мало не раздеваясь, на канапе, будучи беспрестанно пробуждаем то для чтения депешей, приходящих тогда ко мне со всех сторон, то для переговоров с курьерами и немедленного отправления оных. Я приобрел уверенность, что есть всегда способ быть полезным своему Отечеству, когда слышишь его взывающий голос: жертвуй собою для моего спасения. Тогда пренебрегаешь опасностями, не уважаешь препятствиями, закрываешь глаза свои на счет будущего; но в ту минуту, когда займешься собою и станешь рассчитывать, то ничего не сделаешь порядочного и входишь в общую толпу народа».

Прочитав это, поневоле задаешься вопросом: и откуда только Ростопчин брал время на сочинение афишек? Над этим размышляли и его современники, и даже родственники. Один из них, Николай Карамзин, свояк графа, живший у него в доме, даже предлагал Ростопчину писать за него. При этом он шутил, что таким образом заплатит ему за его гостеприимство и хлеб-соль. Но Ростопчин отказался. Вяземский отказ одобрил, ведь «под пером Карамзина эти листки, эти беседы с народом были бы лучше писаны, сдержаннее, и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу, грубой, воспламеняющей силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ. Русский народ – не Афиняне: он, вероятно, мало был бы чувствителен к плавной и звучной речи Демосфена и даже худо понял бы его». Лев Толстой назвал язык афишек «ерническим».

А Карамзин гостил у Ростопчина почти до последнего дня: «Наконец я решился силою отправить жену мою с детьми в Ярославль, а сам остался здесь и живу в доме у главнокомандующего графа Федора Васильевича, но без всякого дела и без всякой пользы. Душе моей противна мысль быть беглецом: для этого не выеду из Москвы, пока все не решится», – писал он брату 27 августа.

Из написанных Ростопчиным афиш до наших дней дошло содержание минимум двадцати прокламаций. Писал он их быстро. Например, когда граф узнал, что в Москву 11 июля 1812 года должен пожаловать император с проверкой, он тотчас сел за написание соответствующей афиши. После чего уже весь город знал о предстоящем приезде государя. Ростопчину не откажешь в деловой хватке – приезд императора, а точнее, его «пропагандистское обеспечение» сыграло свою решающую роль в огромном патриотическом подъеме, наблюдавшемся в Москве.


Вид Императорского дворца в Кремле до пожара 1812 года .

Исторические этюды о Москве . – Лондон, 1813 .

Приезд Александра I

Это был тот самый визит Александра I в Первопрестольную, во время которого чуть было не задавили маленького Петю Ростова, решившегося в тайне от родителей пойти в Кремль, чтобы вместе со всем народом поглазеть на царя-благодетеля.

Александр I .

Худ. С. Спрингегат. 1817 г.


Вместе с государем 11 июля в Москву прибыла представительная делегация: обер-гофмаршал граф Толстой, генерал от артиллерии граф Аракчеев, генерал-адъютант, министр полиции Балашов, вице-адмирал, государственный секретарь Шишков, генерал-адъютант князь Волконский, генерал-адъютант граф Комаровский. Александр обратился к москвичам со следующим манифестом:

«Первопрестольной столице нашей Москве.

Неприятель вошел с великими силами в пределы России! Он идет разорять любезное наше Отечество. Хотя пылающее мужеством ополченное Российское воинство готово встретить и низложить дерзость его и зломыслие, однако ж, по отеческому сердоболию и попечению нашему о всех верных наших подданных, не можем мы оставить без предварения их о сей угрожающей им опасности, да не возникнет из неосторожности нашей преимущества врагу. Того ради, имея в намерении для надежнейшей обороны собрать новые внутренние силы, наипервее обращаемся мы к древней столице предков наших, Москве: она всегда была главою прочих городов Российских; она изливала всегда из недр своих смертоносную на врагов силу; по примеру ея из всех прочих окрестностей текли к ней, наподобие крови к сердцу, сыны отечества для защиты оного. Никогда не настояло в том вящей надобности, как ныне. Спасение веры, престола, царства того требуют. Итак, да распространится в сердцах знаменитого дворянства нашего и во всех прочих сословиях дух той праведной брани, какую благословляют Бог и Православная наша церковь; да составит и ныне сие общее рвение и усердие новые силы, и да умножатся оные, начиная с Москвы, во всей обширной России! Мы не умедлим сами стать посреди народа своего в сей столице и в других государства нашего местах для совещания и руководствования всеми нашими ополчениями, как ныне преграждающими пути врагу, так и вновь устроенными на поражение оного везде, где только появится. Да обратится погибель, в которую мнит он низринуть нас, на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит имя России!»



Портрет российского императора Александра I. Худ . С. Щукин. 1808 г.


Ростопчин выехал встречать царя в Перхушково, а вслед за своим градоначальником по Смоленской дороге потянулись десятки тысяч москвичей. Александр остался доволен тем, как приняла его Москва: огромное количество народа пришло засвидетельствовать свою преданность и уверенность в скорой победе над врагом под его мудрым руководством. Особое благоволение проявил царь к Ростопчину, организовавшему встречу на высоком уровне. В своих мемуарах граф подчеркивает: «В одном из домов была приготовлена закуска». Больше часа просидели они за столом, в конце беседы государь посмотрел на Ростопчина и сказал, что на его эполетах чего-то не хватает, а именно царского вензеля, отличительного знака, свидетельствовавшего о принадлежности к свите Его Императорского Величества. «Мне любо быть у вас на плечах», – подытожил Александр.

Похоже, что в душе и Александра, и Ростопчина поселились спокойствие и уверенность в неизбежности скорой победы над Наполеоном. Уже за полночь, получив указание от царя вернуться в Москву, в хорошем расположении духа направлялся граф в Первопрестольную. Но вот какое странное ощущение посетило его: толпы людей вдоль дороги, ожидавшие въезда в город государя, а главное – священники с горящими свечами и крестами для благословления царя – все это на минуту напомнило Ростопчину… похороны. Но мысли эти довольно скоро оставили графа, ведь предстоящие в Москве с участием государя события навевали совершенно иное, благостное настроение.

Александр пробыл в Москве неделю, успев за это время пообщаться с представителями различных сословий и получить мощную народную поддержку. Простой люд собрался в Кремле и бурно приветствовал своего государя, вышедшего на Красное крыльцо. Император потонул в людском море, слух его услаждался отовсюду раздававшимися возгласами, называвшими его спасителем и отцом родным. А во время молебна в Успенском соборе царь услышал, что он – Давид, которому предстоит одолеть Голиафа – Наполеона. Москвичи побогаче – дворяне и купцы – пообещали царю собрать деньги, что и выполнили вскоре – пожертвовав почти два миллиона рублей.

Таковой представлялась внешняя сторона дела, но была и другая, потаенная. Предварительно Ростопчин провел большую подготовительную работу с представителями богатых сословий Москвы. Для того, чтобы никому в голову из дворян не пришло задавать государю неприятные вопросы о «средствах обороны», Ростопчин решил припугнуть их: рядом со Слободским дворцом, где 15 июля проходила встреча с государем, он велел поставить полицейских и запряженные телеги (для будущих арестантов), готовые отправиться в дальнюю дорогу. После того, как слух об этом дошел до участников собрания, желающих задавать «нехорошие» вопросы, не нашлось.

Недаром, участник тех событий Д.Н. Свербеев сказал, что «восторженность дворянства была заранее подготовлена гр. Ростопчиным». Также продуктивно поработали и с купцами. Ближайший помощник Ростопчина, гражданский губернатор Н.В. Обрезков, обрабатывал купцов, «сидя над ухом каждого, подсказывая подписчику те сотни, десятки и единицы тысяч, какие, по его умозаключению, жертвователь мог подписать».

Очевидец событий рассказывает: «15 дня. В сей день собраны были дворянское и купеческое сословия в залах Слободского Дворца. Я сам был там лично. По прибытии Государя Императора в залу, в которой собралось дворянство и по прочтении воззвания к первопрестольной столице Москве, оное общим согласием положило обмундировать и вооружить с одной Московской губернии, для отражения врага, восемьдесят тысяч воинов. Государь, приняв сие пожертвование с душевным умилением, изрек дворянству: «Иного я не ожидал и не мог от вас ожидать. Вы оправдали мое о вас мнение». Потом Государь Император вошел в залу, в которой ожидали его купечество и мещанство, и я туда пошел, чтобы слышать, что они будут говорить; и по прочтении того же воззвания, они общим голосом отвечали: «Мы готовы жертвовать тебе, отец наш, не только своим имуществом, но и собою». И тут же началась подписка денежного пожертвования».

Александр I. Худ. И.Ф. Югель с оригинала И.Ф. Болта. 1814(?) г.


А в это время подробности царского визита в Первопрестольную обсуждали в… ставке Наполеона: «Дворяне, принадлежавшие к самым знаменитым семьям, жили там (в Москве – А.В.) в своем кругу и как бы вне влияния двора. Они были менее царедворцами и поэтому более гражданами. Оттого-то государи так неохотно приезжали туда, в этот обширный город дворян, которые ускользали от их власти благодаря своему происхождению, своей знатности и которых они все-таки вынуждены были щадить.

Необходимость привела Александра в этот город. Он отправился туда из Полоцка, предшествуемый своими воззваниями и ожидаемый населением. Прежде всего, он появился среди собравшегося дворянства. Там все носило величественный характер: собрание и обстоятельства, вызвавшие его, оратор и внушенные им резолюции. И не успел он кончить своей речи, как у всех вырвался единодушный общий крик. Со всех сторон раздавались слова: «Государь, спрашивайте что угодно! Мы предлагаем вам все! Берите все!»

Александр говорил потом речи и купцам, но более кратко. Он заставил прочесть им то воззвание, где Наполеон назывался коварным Молохом, который с изменой в душе и лояльными словами на устах явился, чтобы стереть Россию с лица земли!

Говорят, что при этих словах на всех мужественных, загорелых лицах, которым длинные бороды придавали древний вид, внушительный и дикий, появилось выражение сильной ярости. Глаза засверкали, и руки вытянулись, потрясая кулаками, а заглушенные восклицания и скрежетание зубов указывали силу возмущения. Результат не замедлил сказаться. Их старшина, избранный ими, оказался на высоте: он первый подписал 50 тысяч рублей, две трети своего состояния, и на другой же день принес это.

Купцы разделяются на три класса, каждому из которых было предложено определить размеры своих взносов. Но один из них, причисленный к последнему классу, объявил вдруг, что его патриотизм не подчиняется никаким границам. Он тут же наложил на себя контрибуцию, далеко превышающую предложенную сумму. Другие тоже последовали его примеру, в большей или меньшей степени.

Волконский Д.М. 1815 г .


Говорят, что этот патриотический дар Москвы достигал двух миллионов рублей. Другие губернии повторили, точно эхо, этот национальный крик, раздавшийся в Москве», – писал адъютант Наполеона Филипп Поль де Сегюр.

О приезде государя говорили и на улицах, и в дворянских салонах: «Принесли указ городу Москве о предстоящей опасности и о скорейшем вооружении всякого звания людей. Сие известие всех поразило и произвело даже в народе самые неприятные толки, – записывал в эти дни князь Д.М. Волконский. – Вместе с сим узнали, что и государь едет сюда из армии. Все же сии известия привез сюда ген. – адъютант князь Трубецкой. Я тотчас поехал к Растопчину, узнал, что государь будет к вечеру в Кремлевский дворец, но что наши армии ничего не потеряли и баталии не было; не менее все встревожено в городе».



Глинка С.Н.

Худ. (Н.В.?) Лангер. Около 1820 г.


В том, что «баталии не было», убедил Волконского Ростопчин, но лишь после разговора с государем стало понятно истинное положение вещей: «12-го поутру я поехал во дворец. Государь был у молебну в Соборе. Народу стечение ужасное, кричали «Ура» и теснились смотреть его. Приехали с ним Аракчеев, Балашов, Шишков… Я с ним говорил наедине; начальные меры, кажется, были неудобны, растянуты войска и далеко ретировались, неприятель пробрался к Орше и приблизился к Смоленску, но с малою частью, и отступил, но силы его превосходны и, кажется, явно намерен идти на Москву. Многие уже испугались, приехали из деревень, а из армии множество обозов воротились, порох даже из Смоленска привезли сюда».

Отметим, что, судя по разговору Волконского с государем, перспективы сражения за Москву стали очевидны для приближенных к императору вельмож уже к середине июля. Неслучайно присутствовавший на собрании в Слободском дворце С.Н. Глинка, который, по выражению Петра Вяземского, был «рожден народным трибуном, но трибуном законным, трибуном правительства», в конце своей речи произнес: «Мы не должны ужасаться; Москва будет сдана». Тем самым он огорошил аудиторию: «Едва вырвалось из уст моих это роковое слово, некоторые из Вельмож и Превосходительных привстали. Одни кричали: «Кто вам это сказал?» Другие спрашивали: «Почему вы это знаете?» Не смущаясь духом, я продолжал: «Милостивые Государи! Во-первых: от Немана до Москвы нет ни природной, ни искусственной обороны, достаточной к остановлению сильного неприятеля. Во-вторых: из всех отечественных летописей наших явствует, что Москва привыкла страдать за Россию. В-третьих (и, дай Бог, чтобы сбылись мои слова), сдача Москвы будет спасением России и Европы».

Таким образом, у московских властей было еще некоторое время для анализа самых различных вариантов развития событий и принятия соответствующих мер. Одна из этих мер была озвучена – создание Комитета по организации московской милиции или народного ополчения под председательством Ростопчина. В ополчение принимались все, кто мог носить оружие: отставные офицеры, сохранявшие прежний чин, гражданские чиновники, получавшие чин рангом меньше, а также крепостные, отпущенные хозяевами на войну, но не все, а каждый десятый, правда, с провиантом на три месяца. Первым, кто вступил в ополчение, стал тот же Глинка, удостоенный государем за свою откровенность еще и ордена св. Владимира IV степени. А еще ему вручили триста тысяч рублей на организацию ополчения. Ростопчин так и сказал ему: «Развязываю вам язык на все полезное для отечества, а руки на триста тысяч экстраординарной суммы».

Но не все было гладко. Князь Д.М. Волконский писал: «15-го в Слободском дворце дворяне и купечество собрались. Приехал Ростопчин и с ним статс-секретарь Шишков, прочли указ о необходимости вооружения, о превосходстве сил неприятеля разнодержавными войсками. Тут же согласились дать по 10-ти человек со ста душ. Сей ужасный набор начнут скоро только в здешней губернии, а купцы, говорят, дают 35 миллионов.

…Граф Мамонов не токмо формирует полк, но и целым имением жертвует. Демидов также дает полк, и все набирают офицеров. Народ весь в волнении, старается узнать о сем наборе. Формировать полки хотят пешие и конные, принимать людей без меры и старее положенного, одежда в смуром кафтане по колено, кушак кожаный, шаровары, слабцан, а шапочка суконная, и на ней спереди под козырьком крест и вензель государя. Открываются большие недостатки в оружии, в офицерах способных, и скорость время едва ли допустят успех в порядочном формировании полками. Тут же в собрание приехал государь и, изъяснив еще причины, утвердил сие положение. Прочли штат сих полков и разъехались».

В приведенном свидетельстве обращает на себя внимание словосочетание «ужасный набор». Ужасным, т. е. довольно ощутимым он был не только для дворянского бюджета, но и для крестьян, часть которых и вправду не очень-то хотела воевать. В следующие дни князь Волконский отметит: «Тут начался набор в Московское ополчение 10-го человека. Крестьяне жалко унылы, я их старался ободрять… Был на сходке крестьян при выборе людей на ополчение, жалкие сцены видел. Отдача обходится, говорят, свыше 60 р., мужики же здесь очень бедны…»

А вот еще один интересный момент: «22-го (октября – А.В.) приказчик мой поехал в Ярославль и повез Макарку отдать в ополчение за пьянство». Из кого же состояло ополчение, если туда отдавали за пьянство?

Видимо, и в окружении Александра I не все разделяли его патриотический оптимизм: «Вот еще одно обстоятельство, которое случилось во время пребывания Государя в Москве и о котором умолчать я почел бы преступлением. Дворянство Рязанской губернии, в которой имел я небольшую деревню, узнав о воззвании Императора к первопрестольной столице Москве, немедленно выслало своих депутатов, состоящих из уездных предводителей дворянства, с тем чтобы они, по приезде в Москву, повергнув себя к стопам Государя, донесли Его Величеству, что Рязанское дворянство готово поставить на защиту Отечества шестьдесят тысяч воинов, вооруженных и обмундированных. Сам же губернский предводитель сего дворянства, Лев Дмитриевич Измайлов, в числе депутатов, по болезни своей, не был.

Балашов А.Д.

Худ. С.П. Шифляр с оригинала А.Г. Варнека. Около 1815 г.


Депутаты, частью мне знакомые люди, по приезде в Москву остановились в доме губернского своего предводителя Измайлова, что у Мясницких ворот, и на другой день явились к министру полиции, генерал-адъютанту Балашову, прося его, чтоб он доложил об них Государю Императору.

Граф (с ) Фёдор Васи́льевич Ростопчи́н (в «Войне и мире » Л. Н. Толстого упоминается как Растопчин ) (12 марта , село Косьмодемьянское Ливенского уезда Орловской губернии - 18 января , Москва) - русский государственный деятель, генерал от инфантерии , фаворит императора Павла и руководитель его внешней политики, московский градоначальник и генерал-губернатор Москвы во время наполеоновского нашествия .

Известен также как писатель и публицист патриотического толка, вслед за Фонвизиным высмеивавший галломанию . Член Государственного совета (с 1814). С 1823 г. в отставке, уехал жить в Париж . Автор мемуаров .

Владелец подмосковной усадьбы Вороново . Отец французской писательницы графини де Сегюр и литератора, мецената, коллекционера А. Ф. Ростопчина (мужа писательницы Евдокии Ростопчиной).

Юность

Представитель дворянского рода Ростопчиных , сын ливенского помещика отставного майора Василия Фёдоровича Ростопчина (1733-1802) от брака с Надеждой Александровной Крюковой. Вместе с младшим братом Петром (1769-1789) получил домашнее образование. Десяти или двенадцати лет зачислен на службу в Преображенский полк . В 1782 году получил чин прапорщика, в 1785 - подпоручика.

Когда из газет известно стало, что борец совершенно выздоровел, Ростопчину вздумалось брать у него уроки; он нашел, что битва на кулаках такая же наука, как и бой на рапирах. Потом я ездил верхом с Ростопчиным в Гринвич , знаменитый инвалидный дом для моряков , где, как известно, находится и славная обсерватория ; это было накануне нашего Рождества, и по дороге мы нашли луга, так зелёные, как у нас летом.

Мемуары Комаровского

Начало карьеры

В первый год русско-турецкой войны Ростопчин находился при главной квартире русских войск во Фридрихсгаме, участвовал в штурме Очакова , после чего целый год служил под командованием А. В. Суворова ; участвовал в сражении под Фокшанами и битве при Рымнике . После окончания турецкой кампании принял участие в военных действиях в Финляндии в ходе войны со Швецией .

В качестве протоколиста он принял участие в Ясской мирной конференции , по окончании которой, в декабре 1791 года, был направлен в Санкт-Петербург и представлен к званию камер-юнкера «в чине бригадира» (14 февраля 1792).

Озлобленный на Ростопчина граф Панин впоследствии говорил, что тот играл при дворе Екатерины роль буффона ; с лёгкой руки императрицы к Ростопчину пристало прозвище «сумасшедший Федька». Позже он был прикомандирован к «малому двору» престолонаследника, великого князя Павла Петровича , при котором находился почти неотлучно и чьё расположение сумел завоевать.

При дворе Павла I

в 1793 году Ростопчин был прикомандирован к «малому» павловскому дворцу в Гатчине.

7 ноября 1796 года, после смерти Екатерины II, император Павел Петрович назначил бригадира Ростопчина генерал-адъютантом при Его Императорском Величестве . За следующие несколько дней он был: пожалован в генерал-майоры (8 ноября 1796 года) и награждён орденом св. Анны 2-й, а затем и 1-й степени. Среди поручений, данных ему новым императором, была новая, прусского образца, редакция Военного устава, в которую он внёс ряд изменений, уменьшавших, в частности, полномочия фельдмаршалов за счёт усиления роли инспекторов войск - также одна из его новых обязанностей. В апреле он получил от Павла орден Александра Невского и поместье в Орловской губернии с более чем 400 душами крепостных.

Ростопчин, при поддержке ряда других придворных, вёл борьбу против партии императрицы Марии Фёдоровны ; борьба велась с переменным успехом: 7 марта 1798 года «генерал-адъютант Ростопчин по прошению его уволняется со службы», лишается всех должностей и высылается в его подмосковное имение Вороново , но в августе возвращается в столицу в чине генерал-лейтенанта и возглавляет Военный департамент . Другим противником, с которым Ростопчин вёл последовательную борьбу, были иезуиты , по отношению к которым он провёл через Павла несколько жёстких законов.

17 октября 1798 года Ростопчин был назначен исполнять обязанности кабинет-министра по иностранным делам, а 24 октября стал действительным тайным советником и членом Коллегии иностранных дел . В декабре он был произведён в командоры ордена св. Иоанна Иерусалимского (с 30 марта 1799 года Великий канцлер и кавалер Большого креста этого ордена), а в феврале получил графский титул. В сентябре того же года Ростопчин, к тому моменту кавалер ордена Андрея Первозванного , против своей воли занял место первоприсутствующего Иностранной коллегии, заполняя вакуум, образовавшийся после смерти князя Безбородко . В этом качестве Ростопчин способствовал сближению России с республиканской Францией и охлаждению отношений с Великобританией. Его меморандум, подтверждённый Павлом 2 октября 1800 года , определил внешнюю политику России в Европе до самой смерти императора. Союз с Францией, по мысли Ростопчина, должен был привести к разделу Османской империи , которую он (как указывает Русский биографический словарь) первым назвал «безнадёжным больным », при участии Австрии и Пруссии. Для осуществления морского эмбарго против Великобритании Ростопчину было поручено заключить военный союз со Швецией и Пруссией (позже, уже после его ухода с поста, к союзу присоединилась Дания). Он также подготовил почву для присоединения Грузии к Российской империи . В качестве главного директора Почтового департамента (пост, занимаемый им с 24 апреля 1800 года) Ростопчин санкционировал расширение в России сети почтовых станций; при нём были введены новые сборы с почтовых отправлений и налажена пересылка денег почтой за границу. С 14 марта 1800 года Ростопчин входил в Совет при императоре.

Роль в Отечественной войне

По мере того, как развивались военные действия, Ростопчин пришёл к идее массового распространения в Москве печатных листовок, сводок и пропагандистских прокламаций, написанных простым народным языком, который он отработал за время своих литературных опытов. Сведения с театра военных действий московский главнокомандующий получал через своего представителя в штабе Барклая-де-Толли начиная со 2 августа. Ростопчинские листовки разносились по домам и расклеивались на стенах наподобие театральных афиш, за что и были прозваны «афишками» - название, под которым они остались в истории. Афишки часто содержали подстрекательскую агитацию против проживавших в Москве иностранцев, и после нескольких случаев самосуда ему пришлось разбирать дела всех иностранцев, задержанных по подозрению в шпионаже, лично. В целом, однако, в период его управления в Москве царило тщательно охраняемое спокойствие.
После публикации манифеста 6 июля о созыве народного ополчения Ростопчин лично контролировал сбор губернского ополчения , проходивший не только в Москве, но и шести соседних губерниях. От императора он получил общие указания по укреплению Москвы и по эвакуации из неё государственных ценностей в случае необходимости. Всего за 24 дня Ростопчин сформировал в Первом округе 12 полков общей численностью почти в 26 тысяч ополченцев. Среди прочих оборонительных приготовлений этого периода можно отметить финансирование проекта Леппиха по сооружению боевого управляемого аэростата , предназначавшегося для бомбардировки вражеских войск и высадки десанта. Несмотря на большие средства, затраченные на проект Леппиха (более 150 тысяч рублей), он, однако, оказался несостоятельным.

В последнюю декаду августа, по мере приближения военных действий к Москве, Ростопчин был вынужден перейти к плану по эвакуации государственного имущества. За десять дней было вывезено в Вологду, Казань и Нижний Новгород имущество судов, Сената , Военной коллегии, архив министерства иностранных дел, сокровища Патриаршей ризницы, Троицкого и Воскресенского монастырей , а также Оружейной палаты. Были вывезены также 96 пушек. Однако эта операция была начата слишком поздно, и часть ценностей эвакуировать не успели. С 9 августа в Москву стали приходить обозы с ранеными. По приказу московского главнокомандующего под госпиталь были отведены казармы, расположенные в бывшем Головинском дворце, и сформирован штат врачей и фельдшеров. По просьбе возглавившего русскую армию Кутузова были ускорены работы по починке и доставке в войска оружия, а также провианта, а ополченцы сосредоточены под Можайском . Кутузов также возлагал надежды на вторую волну ополчения, так называемую Московскую дружину, которую Ростопчин собирался организовать, но так и не успел в связи с массовым бегством населения из города. Сам Ростопчин слал Кутузову тревожные письма, допытываясь о его планах относительно Москвы, но ответы получал уклончивые, что продолжалось даже после Бородинского сражения , когда стало ясно, что Москву оборонять тот не собирается. После этого Ростопчин наконец выслал из Москвы и свою семью.

31 августа Ростопчин впервые встретился на военном совете с Кутузовым. По-видимому, уже в этот день он предложил Кутузову план сжечь Москву вместо того, чтобы сдавать её неприятелю. Эту же идею он повторил принцу Евгению Вюртембергскому и генералу Ермолову . Когда на следующий день он получил от Кутузова официальное уведомление о готовящейся сдаче Москвы, он продолжил эвакуацию города: был отдан приказ об уходе из города полиции и пожарной команды и о вывозе трёх находившихся в Москве чудотворных икон Богородицы (Иверской , Смоленской и Владимирской). На пяти тысячах подвод были эвакуированы 25 тысяч находившихся в Москве раненых. Тем не менее в городе остались от двух (по словам самого Ростопчина) до десяти (по словам французских очевидцев) тысяч раненых, которых не удалось вывезти. Многие из них погибли в Московском пожаре , за что современники и часть историков склонны возлагать ответственность на Ростопчина. Утром ему пришлось также решать вопрос эвакуации экзарха Грузии и грузинских княжон, брошенных в Москве начальником кремлёвской экспедиции П. С. Валуевым . Своё московское имущество стоимостью около полумиллиона рублей Ростопчин сознательно оставил на разграбление французам, опасаясь обвинений в преследовании личных интересов, и покинул город, имея при себе (по его собственным воспоминаниям) 130 000 рублей казённых денег и 630 рублей собственных. Также ему удалось вывезти портреты своей жены и императора Павла и шкатулку с ценными бумагами.

Не уважая и не любя французов, известный их враг в 1812 г., жил безопасно между ними, забавлялся их легкомыслием, прислушивался к народным толкам, все замечал, все записывал и со стороны собирал сведения. Жаль только, что, совершенно отказавшись от честолюбия, он предавался забавам, неприличным его летам и высокому званию. Совсем несхожий с Растопчиным, другой недовольный, взбешенный Чичагов , сотовариществовал ему в его увеселениях. Не знаю, могут ли парижане гордиться тем, что знаменитые люди в их стенах, как непристойном месте, почитают все себе дозволенным.

В эти годы он пережил несколько разочарований, связанных с членами семьи. Его старший сын вёл в Париже разгульную жизнь, попав даже в долговую тюрьму, и Ростопчину пришлось уплатить его долги. Жена, Екатерина Петровна, перешла в католицизм и обратила в эту веру дочерей, а младшая дочь Елизавета серьёзно заболела. Эти обстоятельства заставили Ростопчина поспешить с возвращением на родину, издав перед этим в Париже заметки «Правда о Московском пожаре».

Отправив дочь в отстроенное Вороново, сам Ростопчин задержался в Лемберге , где прошёл очередной курс лечения, и вернулся в Москву в сентябре 1823 года. По возвращении он, будучи номинальным членом Государственного совета , подал прошение о полной отставке, удовлетворённое в декабре. В отставку он вышел в чине обер-камергера .

Награды

Иностранные:

  • Шведский Орден Серафимов (17.12.1800)
  • Шведский Орден Меча (1800)
  • Шведский Орден Полярной звезды (1800)
  • Неаполитанский Орден Святого Фердинанда за Заслуги (1800)
  • Сардинский Высший орден Святого Благовещения (1800)
  • Сардинский Орден Святых Маврикия и Лазаря (1800)
  • Французский Орден Кармельской Богоматери и Святого Лазаря Иерусалимского (1800)
  • Баварский Орден Святого Губерта (1800)

Семья

Екатерина Петровна, жена

Софья Фёдоровна, дочь

Евдокия Петровна, невестка

Женат с 1794 года на фрейлине Екатерине Петровне Протасовой (1775-1859), дочери калужского губернатора, которая рано оставшись сиротой, вместе с сестрами воспитывалась в доме своей тетки, кавалерственной дамы и любимицы Екатерины II - Анны Степановны Протасовой . Их брак был счастливым, до того времени, как жена Ростопчина тайно от него перешла в католичество и способствовала переходу в католичество младшей дочери Елизаветы . «Только два раза ты сделала мне больно », - писал жене Ростопчин незадолго до смерти. Оба случая касались смены вероисповедания жены и дочери. В браке имели 4 сына и 4 дочери:

  • Сергей Фёдорович (1796-1836), получил домашнее воспитание, в 1809 году был пожалован в камер-пажи, в апреле 1812 года без экзамена произведен в поручики Ахтырского гусарского полка; первоначально назначен адъютантом к герцогу Г.Ольденбургскому , затем к князю Барклаю-де-Толли , штаб-ротмистр Кавалергардского полка . Был женат на княжне Марии Игнатьевне де Круи-Сольж (1799-1838), брак был бездетным.
  • Наталья Фёдоровна (1797-1866), автор записок о пребывании семьи Ростопчиных в 1812 году в Ярославле; в июле 1819 году в Париже вышла замуж за Дмитрия Васильевича Нарышкина (1792-1831), впоследствии таврического губернатора. Жила в основном в Крыму, благодаря её покровительству художник Айвазовский был зачислен в Академию художеств .
  • Софья Фёдоровна (1799-1874), французская детская писательница, в июле 1819 года в Париже вышла замуж за графа Эдмона де Сегюра (1798-1869), который в юности служил пажом у Наполеона; после замужества жила во Франции, любимым её местом пребывания была усадьба Нуэт , в Нормандии, которую она купила на деньги, подаренные отцом на свадьбу.
  • Павел Фёдорович (1803-1806)
  • Мария Фёдоровна (род. и ум. в 1805)
  • Елизавета Фёдоровна (1807-1825), любимица отца, «девушка редкой красоты, ума и достоинства», её ранняя смерть от чахотки в марте 1825 года окончательно сразила Ростопчина, перед смертью тайно приняла католичество.
  • Михаил Фёдорович (род. и ум. в 1810)
  • Андрей Фёдорович (1813-1892), корнет, шталмейстером Высочайшего двора, служил при Главном управлении Восточной Сибири, с 1886 года в отставке с чином тайного советника. Был женат первым браком с 1833 года на писательнице Евдокии Петровне Сушковой (1811-1858), вторым - на Анне Владимировне Мирецкой, ур. Скоробокач (ум. 1901).

Напишите отзыв о статье "Ростопчин, Фёдор Васильевич"

Примечания

Библиография

  • Горностаев Михаил.
  • Лонгинов М . . Проверено 9 января 2014.
  • Лякишева С. И. 1812 год: ростопчинские афиши и издания походной типографии // ПРО Книги. Журнал библиофила. 2012. № 3. С.6 - 15.
  • Любченко О. Н. Граф Ростопчин. М., 2000
  • Мещерякова А. О. Ф. В. Ростопчин: У основания консерватизма и национализма в России / Науч. ред. к.и.н. А. Ю. Минаков. - Воронеж: ИД «Китеж», 2007. - 264 с. - 500 экз. - ISBN 978-5-9726-0006-9 .

Ссылки

  • В. Р-в. // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). - СПб. , 1890-1907.
  • Ельницкий А. // Русский биографический словарь : в 25 томах. - СПб. -М ., 1896-1918.
  • на «Родоводе ». Дерево предков и потомков
  • Отрывок, характеризующий Ростопчин, Фёдор Васильевич

    Пьер в последнее время редко виделся с женою с глазу на глаз. И в Петербурге, и в Москве дом их постоянно бывал полон гостями. В следующую ночь после дуэли, он, как и часто делал, не пошел в спальню, а остался в своем огромном, отцовском кабинете, в том самом, в котором умер граф Безухий.
    Он прилег на диван и хотел заснуть, для того чтобы забыть всё, что было с ним, но он не мог этого сделать. Такая буря чувств, мыслей, воспоминаний вдруг поднялась в его душе, что он не только не мог спать, но не мог сидеть на месте и должен был вскочить с дивана и быстрыми шагами ходить по комнате. То ему представлялась она в первое время после женитьбы, с открытыми плечами и усталым, страстным взглядом, и тотчас же рядом с нею представлялось красивое, наглое и твердо насмешливое лицо Долохова, каким оно было на обеде, и то же лицо Долохова, бледное, дрожащее и страдающее, каким оно было, когда он повернулся и упал на снег.
    «Что ж было? – спрашивал он сам себя. – Я убил любовника, да, убил любовника своей жены. Да, это было. Отчего? Как я дошел до этого? – Оттого, что ты женился на ней, – отвечал внутренний голос.
    «Но в чем же я виноват? – спрашивал он. – В том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и ее, – и ему живо представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти невыходившие из него слова: „Je vous aime“. [Я вас люблю.] Всё от этого! Я и тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом воспоминании. Особенно живо, оскорбительно и постыдно было для него воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в 12 м часу дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие счастию своего принципала.
    «А сколько раз я гордился ею, гордился ее величавой красотой, ее светским тактом, думал он; гордился тем своим домом, в котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой. Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто, вдумываясь в ее характер, я говорил себе, что я виноват, что не понимаю ее, не понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких пристрастий и желаний, а вся разгадка была в том страшном слове, что она развратная женщина: сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
    «Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой говорила, что она не так глупа, чтобы быть ревнивой: пусть делает, что хочет, говорила она про меня. Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет».
    Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем аристократическом кругу. «Я не какая нибудь дура… поди сам попробуй… allez vous promener», [убирайся,] говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина, повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
    И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким то молодечеством отвечая на мое раскаянье!»
    Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
    «Она во всем, во всем она одна виновата, – говорил он сам себе; – но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, – подумал он, – и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
    «Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
    Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
    Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
    Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
    – Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
    Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
    – Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
    – Я? что я? – сказал Пьер.
    – Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
    – Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
    – Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
    – И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
    – Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
    – Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
    – Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
    – Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
    Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
    – Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
    Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
    Элен не выбежала из комнаты.

    Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.

    Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
    «Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
    Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
    Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
    – А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
    Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
    – Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
    – Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!
    Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
    – Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
    – Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
    – Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
    – Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
    Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
    – Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
    Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
    Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
    – Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
    – Что с тобой, Маша?
    – Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
    – Получили от Андрея что нибудь? – сказала она.
    – Нет, ты знаешь, что еще не могло притти известие, но mon реrе беспокоится, и мне страшно.
    – Так ничего?
    – Ничего, – сказала княжна Марья, лучистыми глазами твердо глядя на невестку. Она решилась не говорить ей и уговорила отца скрыть получение страшного известия от невестки до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княжна Марья и старый князь, каждый по своему, носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и не смотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду, и всем говорил, что сын его убит. Он старался не изменяя вести прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел, меньше спал, и с каждым днем делался слабее. Княжна Марья надеялась. Она молилась за брата, как за живого и каждую минуту ждала известия о его возвращении.

    – Ma bonne amie, [Мой добрый друг,] – сказала маленькая княгиня утром 19 го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, – была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
    – Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока – повар) de ce matin ne m"aie pas fait du mal. [Дружочек, боюсь, чтоб от нынешнего фриштика (как называет его повар Фока) мне не было дурно.]
    – А что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, – испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми, мягкими шагами подбегая к невестке.
    – Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? – сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
    – И в самом деле, – подхватила княжна Марья, – может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! [Не бойся, мой ангел.] Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
    – Ах, нет, нет! – И кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
    – Non, c"est l"estomac… dites que c"est l"estomac, dites, Marie, dites…, [Нет это желудок… скажи, Маша, что это желудок…] – и княгиня заплакала детски страдальчески, капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княжна выбежала из комнаты за Марьей Богдановной.
    – Mon Dieu! Mon Dieu! [Боже мой! Боже мой!] Oh! – слышала она сзади себя.
    Потирая полные, небольшие, белые руки, ей навстречу, с значительно спокойным лицом, уже шла акушерка.
    – Марья Богдановна! Кажется началось, – сказала княжна Марья, испуганно раскрытыми глазами глядя на бабушку.
    – Ну и слава Богу, княжна, – не прибавляя шага, сказала Марья Богдановна. – Вам девицам про это знать не следует.
    – Но как же из Москвы доктор еще не приехал? – сказала княжна. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
    – Ничего, княжна, не беспокойтесь, – сказала Марья Богдановна, – и без доктора всё хорошо будет.
    Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что то тяжелое. Она выглянула – официанты несли для чего то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несших людей было что то торжественное и тихое.
    Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колена пред киотом. К несчастию и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась и на пороге ее показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя,не входившая к ней в комнату.
    – С тобой, Машенька, пришла посидеть, – сказала няня, – да вот княжовы свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, – сказала она вздохнув.
    – Ах как я рада, няня.
    – Бог милостив, голубка. – Няня зажгла перед киотом обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна какая то общая забота, смягченность сердца и сознание чего то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту.
    В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, на готове чего то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятку, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне спросить: что? – Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
    – Доложи князю, что роды начались, – сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил князю.
    – Хорошо, – сказал князь, затворяя за собою дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя, Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежал на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. Таинство торжественнейшее в мире продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.

    Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны. Навстречу немца доктора из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок, были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и зажорам.
    Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое, лицо няни: на прядку седых волос, выбившуюся из под платка, на висящий мешочек кожи под подбородком.
    Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой молдаванкой, вместо бабушки.
    – Бог помилует, никогда дохтура не нужны, – говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной, и пахнув холодом, снегом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и высунувшись стала ловить откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбившимися прядями волос.
    – Княжна, матушка, едут по прешпекту кто то! – сказала она, держа раму и не затворяя ее. – С фонарями, должно, дохтур…
    – Ах Боже мой! Слава Богу! – сказала княжна Марья, – надо пойти встретить его: он не знает по русски.
    Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и с другой свечей в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой то знакомый, как показалось княжне Марье, голос, говорил что то.
    – Слава Богу! – сказал голос. – А батюшка?
    – Почивать легли, – отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
    Потом еще что то сказал голос, что то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидному повороту лестницы. «Это Андрей! – подумала княжна Марья. Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой, и с измененным, странно смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
    – Вы не получили моего письма? – спросил он, и не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся, и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру. – Какая судьба! – проговорил он, – Маша милая – и, скинув шубу и сапоги, пошел на половину княгини.

    Маленькая княгиня лежала на подушках, в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее.) Черные волосы прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек; румяный, прелестный ротик с губкой, покрытой черными волосиками, был раскрыт, и она радостно улыбалась. Князь Андрей вошел в комнату и остановился перед ней, у изножья дивана, на котором она лежала. Блестящие глаза, смотревшие детски, испуганно и взволнованно, остановились на нем, не изменяя выражения. «Я вас всех люблю, я никому зла не делала, за что я страдаю? помогите мне», говорило ее выражение. Она видела мужа, но не понимала значения его появления теперь перед нею. Князь Андрей обошел диван и в лоб поцеловал ее.
    – Душенька моя, – сказал он: слово, которое никогда не говорил ей. – Бог милостив. – Она вопросительно, детски укоризненно посмотрела на него.
    – Я от тебя ждала помощи, и ничего, ничего, и ты тоже! – сказали ее глаза. Она не удивилась, что он приехал; она не поняла того, что он приехал. Его приезд не имел никакого отношения до ее страданий и облегчения их. Муки вновь начались, и Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты.
    Акушер вошел в комнату. Князь Андрей вышел и, встретив княжну Марью, опять подошел к ней. Они шопотом заговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.
    – Allez, mon ami, [Иди, мой друг,] – сказала княжна Марья. Князь Андрей опять пошел к жене, и в соседней комнате сел дожидаясь. Какая то женщина вышла из ее комнаты с испуганным лицом и смутилась, увидав князя Андрея. Он закрыл лицо руками и просидел так несколько минут. Жалкие, беспомощно животные стоны слышались из за двери. Князь Андрей встал, подошел к двери и хотел отворить ее. Дверь держал кто то.
    – Нельзя, нельзя! – проговорил оттуда испуганный голос. – Он стал ходить по комнате. Крики замолкли, еще прошло несколько секунд. Вдруг страшный крик – не ее крик, она не могла так кричать, – раздался в соседней комнате. Князь Андрей подбежал к двери; крик замолк, послышался крик ребенка.
    «Зачем принесли туда ребенка? подумал в первую секунду князь Андрей. Ребенок? Какой?… Зачем там ребенок? Или это родился ребенок?» Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети. Дверь отворилась. Доктор, с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, вышел из комнаты. Князь Андрей обратился к нему, но доктор растерянно взглянул на него и, ни слова не сказав, прошел мимо. Женщина выбежала и, увидав князя Андрея, замялась на пороге. Он вошел в комнату жены. Она мертвая лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.
    «Я вас всех люблю и никому дурного не делала, и что вы со мной сделали?» говорило ее прелестное, жалкое, мертвое лицо. В углу комнаты хрюкнуло и пискнуло что то маленькое, красное в белых трясущихся руках Марьи Богдановны.

    Через два часа после этого князь Андрей тихими шагами вошел в кабинет к отцу. Старик всё уже знал. Он стоял у самой двери, и, как только она отворилась, старик молча старческими, жесткими руками, как тисками, обхватил шею сына и зарыдал как ребенок.

    Через три дня отпевали маленькую княгиню, и, прощаясь с нею, князь Андрей взошел на ступени гроба. И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами. «Ах, что вы со мной сделали?» всё говорило оно, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старик тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно и высоко лежащую на другой, и ему ее лицо сказало: «Ах, что и за что вы это со мной сделали?» И старик сердито отвернулся, увидав это лицо.

    Еще через пять дней крестили молодого князя Николая Андреича. Мамушка подбородком придерживала пеленки, в то время, как гусиным перышком священник мазал сморщенные красные ладонки и ступеньки мальчика.
    Крестный отец дед, боясь уронить, вздрагивая, носил младенца вокруг жестяной помятой купели и передавал его крестной матери, княжне Марье. Князь Андрей, замирая от страха, чтоб не утопили ребенка, сидел в другой комнате, ожидая окончания таинства. Он радостно взглянул на ребенка, когда ему вынесла его нянюшка, и одобрительно кивнул головой, когда нянюшка сообщила ему, что брошенный в купель вощечок с волосками не потонул, а поплыл по купели.

    Участие Ростова в дуэли Долохова с Безуховым было замято стараниями старого графа, и Ростов вместо того, чтобы быть разжалованным, как он ожидал, был определен адъютантом к московскому генерал губернатору. Вследствие этого он не мог ехать в деревню со всем семейством, а оставался при своей новой должности всё лето в Москве. Долохов выздоровел, и Ростов особенно сдружился с ним в это время его выздоровления. Долохов больной лежал у матери, страстно и нежно любившей его. Старушка Марья Ивановна, полюбившая Ростова за его дружбу к Феде, часто говорила ему про своего сына.
    – Да, граф, он слишком благороден и чист душою, – говаривала она, – для нашего нынешнего, развращенного света. Добродетели никто не любит, она всем глаза колет. Ну скажите, граф, справедливо это, честно это со стороны Безухова? А Федя по своему благородству любил его, и теперь никогда ничего дурного про него не говорит. В Петербурге эти шалости с квартальным там что то шутили, ведь они вместе делали? Что ж, Безухову ничего, а Федя все на своих плечах перенес! Ведь что он перенес! Положим, возвратили, да ведь как же и не возвратить? Я думаю таких, как он, храбрецов и сынов отечества не много там было. Что ж теперь – эта дуэль! Есть ли чувство, честь у этих людей! Зная, что он единственный сын, вызвать на дуэль и стрелять так прямо! Хорошо, что Бог помиловал нас. И за что же? Ну кто же в наше время не имеет интриги? Что ж, коли он так ревнив? Я понимаю, ведь он прежде мог дать почувствовать, а то год ведь продолжалось. И что же, вызвал на дуэль, полагая, что Федя не будет драться, потому что он ему должен. Какая низость! Какая гадость! Я знаю, вы Федю поняли, мой милый граф, оттого то я вас душой люблю, верьте мне. Его редкие понимают. Это такая высокая, небесная душа!
    Сам Долохов часто во время своего выздоровления говорил Ростову такие слова, которых никак нельзя было ожидать от него. – Меня считают злым человеком, я знаю, – говаривал он, – и пускай. Я никого знать не хочу кроме тех, кого люблю; но кого я люблю, того люблю так, что жизнь отдам, а остальных передавлю всех, коли станут на дороге. У меня есть обожаемая, неоцененная мать, два три друга, ты в том числе, а на остальных я обращаю внимание только на столько, на сколько они полезны или вредны. И все почти вредны, в особенности женщины. Да, душа моя, – продолжал он, – мужчин я встречал любящих, благородных, возвышенных; но женщин, кроме продажных тварей – графинь или кухарок, всё равно – я не встречал еще. Я не встречал еще той небесной чистоты, преданности, которых я ищу в женщине. Ежели бы я нашел такую женщину, я бы жизнь отдал за нее. А эти!… – Он сделал презрительный жест. – И веришь ли мне, ежели я еще дорожу жизнью, то дорожу только потому, что надеюсь еще встретить такое небесное существо, которое бы возродило, очистило и возвысило меня. Но ты не понимаешь этого.
    – Нет, я очень понимаю, – отвечал Ростов, находившийся под влиянием своего нового друга.

    Осенью семейство Ростовых вернулось в Москву. В начале зимы вернулся и Денисов и остановился у Ростовых. Это первое время зимы 1806 года, проведенное Николаем Ростовым в Москве, было одно из самых счастливых и веселых для него и для всего его семейства. Николай привлек с собой в дом родителей много молодых людей. Вера была двадцати летняя, красивая девица; Соня шестнадцати летняя девушка во всей прелести только что распустившегося цветка; Наташа полу барышня, полу девочка, то детски смешная, то девически обворожительная.
    В доме Ростовых завелась в это время какая то особенная атмосфера любовности, как это бывает в доме, где очень милые и очень молодые девушки. Всякий молодой человек, приезжавший в дом Ростовых, глядя на эти молодые, восприимчивые, чему то (вероятно своему счастию) улыбающиеся, девические лица, на эту оживленную беготню, слушая этот непоследовательный, но ласковый ко всем, на всё готовый, исполненный надежды лепет женской молодежи, слушая эти непоследовательные звуки, то пенья, то музыки, испытывал одно и то же чувство готовности к любви и ожидания счастья, которое испытывала и сама молодежь дома Ростовых.
    В числе молодых людей, введенных Ростовым, был одним из первых – Долохов, который понравился всем в доме, исключая Наташи. За Долохова она чуть не поссорилась с братом. Она настаивала на том, что он злой человек, что в дуэли с Безуховым Пьер был прав, а Долохов виноват, что он неприятен и неестествен.
    – Нечего мне понимать, – с упорным своевольством кричала Наташа, – он злой и без чувств. Вот ведь я же люблю твоего Денисова, он и кутила, и всё, а я всё таки его люблю, стало быть я понимаю. Не умею, как тебе сказать; у него всё назначено, а я этого не люблю. Денисова…
    – Ну Денисов другое дело, – отвечал Николай, давая чувствовать, что в сравнении с Долоховым даже и Денисов был ничто, – надо понимать, какая душа у этого Долохова, надо видеть его с матерью, это такое сердце!

    Князь Ростопчин Фёдор Васильевич , обер-камергер, Главнокомандующий Москвы в 1812—1814 гг., член Государственного Совета. Род Ростопчиных родоначальником своим считает прямого потомка великого монгольского завоевателя Чингисхана — Бориса Давидовича Ростопчу, выехавшего из Крымской орды в Россию при Великом Князе Василии Иоанновиче, т. е., в начале XVI в. При следующих Московских государях предки Ростопчина несли разные службы, были жалованы поместьями, но ничем особенно не выдвигались. Отец графа — Василий Федорович Ростопчин принимал участие в Семилетней войне, вышел в отставку в чине майора, жил безвыездно у себя в деревне Орловской губернии и не щадил средств, чтобы дать хорошее воспитание своим детям. Федор Васильевич Ростопчин родился 12-го марта 1763 года в деревне Ливны, Орловской губернии; его мать, урожденная Крюкова, умерла в 1766 году, в молодых годах, вскоре после рождения брата Федора Васильевича. В своих "Воспоминаниях в миниатюре", написанных им уже на склоне жизни, граф Р. следующим образом характеризовал, в присущем его натуре шутливом тоне, свое первоначальное воспитание: "Меня обучали сразу целой куче вещей и разным языкам. Благодаря тому, что я обладал некоторой долей бесстыдства и шарлатанства, меня принимали порой за мудреца. Моя голова скоро превратилась в библиотеку, ключ от которой хранился у меня". Первые пятнадцать лет жизни он провел в имении отца своего — в селе Козмодемьянском, рос без матери, под надзором учителей иностранцев, которые часто менялись; но все же, по его словам, он остался русским, "помня поучения священника Петра и слова мамки Герасимовны". Получив, по обычаю того времени, домашнее образование, молодой Р. еще 10 лет от роду был записан в лейб-гвардии Преображенский полк и Прошел обычную для тогдашнего дворянина военную карьеруС начала нашествия Наполеона русские войска, и по численности, и в подлости уступавшие нападавшим, ведут арьергардные бои, в которых Наполеон всегда убивает больше русских, чем те наполеоновцев. Генералы (преимущественно нерусские — это, как мы впоследствии увидим, важная деталь) требуют генерального сражения; Барклай де Толли, хоть и не русский, но поступает мудро и от генерального сражения уклоняется, тянет время, дает Наполеону увязнуть в просторах России, растянуть коммуникации, потерять часть войска больными, а также убитыми одиночными партизанами. Недовольны Барклаем де Толли царь, генералы-немцы и Ростопчин. Александр I смещает Барклая де Толли и с омерзением, но под ликование солдат-рекрутов (не путать с публикой! среди рекрутов был высок процент неугодников ! — об этом ниже) назначает Кутузова. Кутузов продолжает политику Барклая — кунктаторствует достаточно грамотно. Так все докатывается до Бородина, где от войска Наполеона остается всего пятая часть, а у русских появляется даже некоторое — ничтожное — численное превосходство. Но — Бородинское поле остается за Наполеоном, потери русских опять-таки значительнее, чем у Наполеона, и Москва регулярными войсками оставляется. .

    Именно князь Растопчин в 1812 году принял решение и уговорил Кутузова и императора Александра сжечь Москву не отдав её Наполеону.

    Но как бы то ни было, в вину Ростопчину ставили только то, что он из доверенного ему в управление города не произвел эвакуацию ценностей, в частности, не вывезено было с Монетного двора золото и серебро в слитках, мешки с медными деньгами, — и деньги эти пошли на усиление боеспособности армии Наполеона. Не вывезен был также и арсенал, одних только пушек оставлено было более 150 , то есть свой орудийный парк Наполеон, благодаря Ростопчину, увеличил примерно на четверть ! Странно однако то, что об утраченных ценностях ныне нет-нет, да и вспоминают, а вот об оставленных 22,5 тысячах русских, раненных в Бородинском сражении и при пожаре Москвы большей частью сгоревших, — почти нет. А ведь, в сущности, вина за их смерть во многом лежит на Ростопчине, графе, любимце Александра I и толпы.

    Всегда ненавидевший Кутузова (по причине противоположности душ) граф Ростопчин, подобно Варрону, призывает население Москву не оставлять, а всем миром в едином порыве выйти навстречу армии Наполеона и во славу Родины умереть — всем. Ростопчин учил, что безоружным горожанам, если они соберутся в большую-большую толпу, не составит труда “закидать шапками” супостата Наполеона, победившего все отборные войска всех государей Европы. Сам Ростопчин, пока Наполеон был далеко, обещал встать во главе ополчения и лично повести всех вперед и т. д. и т. п. ... Публика от восторга рыдала. Ростопчину верили и его боготворили. Многие из Москвы уезжали, но самые преданные Ростопчину (и принципу вождизма!) оставались. Кутузова, решившего не давать еще одного столь желаемого Наполеоном генерального сражения и ради спасения Родины решившего Москву оставить, поносили; а Ростопчина превозносили и призывали вести их на бой — на бой кровавый, святой и правый (ну чем не древний Рим?).

    Однако, когда после Бородинского сражения остатки русских войск прошли мимо Москвы, а стоявшие в городе войска начали его покидать, Ростопчин сноровисто вывез близких ему лиц и попытался вывезти в карете и собственную драгоценную персону. Но оставшийся в Москве народ — все источники называют его сбродом — явился ко крыльцу графа с требованием исполнить свое клятвенное обещание и лично вести на бой за святую Русь и т. п. Стало ясно, что сплотившаяся толпа попытается силой воспрепятствовать Ростопчину спастись из сдаваемой столицы.

    И тут Ростопчин приказывает привести Верещагина, купеческого сына (конкретное историческое лицо, Лев Толстой даже имени его в романе не изменил). Сброд вообще купцов не любит, но не из возвышенных нравственных соображений, а потому что сами — другие, а еще из зависти к их богатствам.

    Но Верещагин был гораздо “хуже”, чем просто купеческий сын — он был образован и даже знал иностранные языки. В силу одних только этих двух возбуждающих зависть и злобу обстоятельств у Верещагина было достаточно оснований читать в глазах сгрудившегося сброда смертный себе приговор.

    Но зависть — лишь причина ; для кровавой же расправы над безоружным необходим повод . Его подал вождь — Ростопчин. Он прокричал в толпу, что перед ней стоит автор перевода наполеоновского памфлета о свободе, а следовательно, “изменник, из-за которого гибнет Москва и Россия”. И призвал: “Бейте его!” Толпа все равно медлила, и тогда Ростопчин приказал охранявшему его особу драгуну рубить юношу палашом...

    И толпа как с цепи сорвалась...

    Еще агонизирующее тело Верещагина привязали за ноги к лошадиному хвосту, и духовно близкая Ростопчину толпа, глумясь и ругаясь, бежала за страшной волочащейся ношей по улицам. Вдоволь со смехом покуражившись, толпа, наконец, перекинула остатки того, что еще недавно было человеком, через ограду небольшой церкви (какие набожные!) позади Кузнецкого моста, где труп впоследствии и был захоронен.

    Граф же уселся в экипаж, поданный к заднему крыльцу, и, выехав из города, присоединился к заблаговременно вывезенным из города близким.

    Ростопчин. принялся разъезжать по окрестностям, возбуждая крестьян, и помогая им образовывать партизанские отряды для нападений на французов. С этою же целью им было составлено и распространено воззвание, обращенное к крестьянам, жителям Московской губернии. Написанное очень вразумительно, огненным языком и с патриотическим подъемом, послание это должно было произвести сильное впечатление. Вот что писал в нем Ростопчин: "Враг рода человеческого, наказание Божие за грехи наши, дьявольское наваждение, — злой француз взошел в Москву; предал ее мечу и пламени; ограбил храмы Божии, осквернил алтари непотребствами, сосуды пьянством, посмешищем; надевал ризы вместо попон; сорвал оклады, венцы со святых икон; поставил лошадей в церкви православной веры нашей; разграбил дома, имущества; надругался над женами, дочерьми, детьми малолетними; осквернил кладбища и, до второго пришествия, тронул из земли покойников, предков наших родителей"... Предупреждая вслед за тем подмосковных крестьян не поддаваться на обещания Наполеоном свободы и всяких благ, автор воззвания убеждал их оставаться "покорными христианскими воинами Божией Матери"; "не слушайте пустых слов; почитайте начальников и помещиков: они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, кормить и поить. Истребим достальную силу неприятельскую, погребем их на святой Руси, станем бить, где ни встренутся... А злодей француз — некрещеный враг; он готов продать и душу свою; уж был и туркою, в Египте обасурманился, ограбил Москву, пустил нагих-босых, а теперь лается и говорит, что не быть грабежу, а все взято им, собакою, и все в прок не пойдет. Отольются волку лютому слезы горькие. Еще недельки две — закричат пардон, а вы будто не слышите. Уж им один конец: съедят все, как саранча, и станут стенью, мертвецами непогребенными; куда ни придут, тут и вали их живых и мертвых в могилу глубокую. Солдаты русские помогут вам: которой побежит, того казаки добьют; а вы не робейте, братцы удалые, дружина Московская, и где удастся поблизости — истребляйте сволочь мерзкую, нечистую гадину, и тогда к Царю в Москву явитеся и делами похвалитеся..." Наконец, в заключение Ростопчин суровыми карами и даже наказанием в загробной жизни грозил всякому, кто окажется народным изменником. Без сомнения, это воззвание является самым ярким образчиком Ростопчинских писаний; оно выставляет своего автора хорошим знатоком народной психологии, сумевшим затронуть сердце каждого, благодаря чему это воззвание его должно было сказать сильное влияние на активные выступления Московских поселян против французов.

    Проследить непосредственное влияние самого Ростопчина и его воззваний на начавшееся вслед за тем партизанское движение, конечно, трудно, но его участие в нем не подлежит сомнению. Все эксцессы этого движения, к которым он призывал крестьян и которые действительно наблюдались, быть может, также имеют непосредственную причинную с ним связь.

    Следуя в своих передвижениях и разъездах по окрестностям за движением Русской армии, Р. переезжал сперва в Красную Пахру, оттуда в свое Вороново и, наконец, в Тарутино. По приезде в Вороново, расположенное по Старо-Калужской дороге, Р. решил сжечь его, не желая, чтобы оно досталось французам. Трудно в настоящее время разобраться в тех чувствах, которые на самом деле толкали его на такой поступок. С одной стороны им руководило желание "явить миру пример истинно-римской", — или, как он сам спешил поправиться, — "русской доблести"; но вместе с тем ему, быть может, не было чуждо и сознание нравственной своей ответственности в Московском пожаре, заставившее его, из свойственных ему рыцарских побуждений, поставить и самого себя в то же самое положение, в каком оказалось большинство жителей Москвы. По приезде в Вороново, Р. громогласно заявил о своем намерении находившимся там нескольким русским генералам и, несмотря на все их просьбы и убеждения не делать этого, поджег на следующий день, 19-го сентября, свой дом и конский завод. Вскоре за тем, разрешив крепостным покинуть Вороново, Р. прибил к церковной двери следующую записку на французском языке: "Восемь лет украшал я это село, в котором наслаждался счастьем среди моей семьи. При вашем приближении обыватели, в числе 1720, покидают свои жилища, а я предаю огню дом свой, чтобы он не был осквернен вашим присутствием. Французы! В Москве оставил я вам два мои дома и движимости на полмиллиона рублей, здесь найдете вы только пепел". Переехав затем в Тарутино, Р., считая, что за пределами Московской губернии кончаются и его полномочия, решил покинуть армию и направился в Ярославль. Но еще по дороге туда, а именно во Владимире, его застало известие об оставлении Москвы Наполеоном.

    Узнав об этом, Ростопчин тотчас же поспешил командировать в Москву полицейских чиновников, дабы воспрепятствовать остававшимся в Москве русским разорить до конца то немногое, что еще оставалось невредимым в разоренной столице, а вслед за тем, получив донесение от полицеймейстера, направился туда и сам. Поселившись в своем доме (на Лубянке), который почему-то был оставлен французами невредимым, хотя Наполеон и отдал приказание непременно его взорвать перед оставлением Москвы (всего вероятнее, что французы отказались от выполнения этого намерения ввиду близкого соседства дома Ростопчина с деревянной католической церковью и с другими строениями, уцелевшими от пожара), Р. должен был сразу же приняться за упорядочение всех сторон жизни в городе. Печальную картину представляла Москва в это время. Главное внимание Ростопчину пришлось сосредоточить прежде всего на урегулировании жилищного вопроса, на организации доставки съестных припасов как для самого Московского населения, так и для воинских отрядов, действовавших в окрестностях Москвы, а также для раненых русских и французов, свозившихся туда отовсюду. Одновременно с этим Ростопчину пришлось озаботиться прекращением беспорядков и грабежей со стороны Московской черни и подмосковных крестьян и принять ряд мер для предотвращения развития эпидемических заболеваний

    Для борьбы с распространением заразных заболеваний Р. немедленно же приступил к очищению столицы и ее окрестностей от заполнявших их трупов людей и животных. Лошадей вывозили за город и там предавали сожжению. Людей погребали в братских могилах. Кроме того, так как много умерших от ран и убитых были закопаны сравнительно неглубоко, то по приказанию Ростопчина все такие могилы были разрыты и найденные в них тела погребены вновь — глубже. То же самое было произведено и на Бородинском поле, и сам Ростопчин выезжал туда, дабы убедиться, насколько точно выполнены его приказания, и не станет ли угрожать это огромное кладбище распространением заразы. В самой Москве было сожжено в течение зимы 1812—1813 гг. свыше 23000 мертвых тел, а на Бородинском поле — 58630 людских трупов и 32765 конских. Благодаря этим, своевременно принятым мерам, а также холодному времени года, опасность развития эпидемий была предотвращена, но, тем не менее, опасения возможности чумных заболеваний еще долго существовали , и Ростопчину приходилось даже печатно заявлять о неосновательности подобных страхов, которые мешали быстрому заселению столицы. К концу декабря 1812 года в Москве, благодаря указанным выше мерам, насчитывалось уже до 70000 жителей; столица начала быстро застраиваться вновь, уцелевшие здания ремонтировались; одних лавок было выстроено до 3000, базары и рынки привлекали крестьян почти со всей губернии.

    Образовалось разлитие желчи, расстроились нервы, началась ипохондрия, доставлявшая ему много страданий, и здоровье его вообще сильно пошатнулось. По отзывам современников, Ростопчин в это время "сильно похудел, утратил свою насмешливую улыбку. На лбу его, еще более обнажившемся от волос и покрытом морщинами, лежала печать тяжкой думы"... Но он продолжал оставаться на своем посту до тех пор, пока не возвратился из Франции Имп. Александр. Последний хотя и не мог следить во время пребывания за границей за деятельностью Ростопчина, но до него все же доходили постоянные на него жалобы. Александр? возвратился в Петербург в средине июля 1814 года, а уже 30-го августа состоялась отставка Ростопчина от должности

    После отставки князь уехал жить в Берлин, потом в Париж. Там он написал несколько книг. Там произошли семейные неурядицы. Его жена перешла из православия в католицизм, сын проигрался в карты и попал в тюрьму за долги.. В 1825 году Растопчин с дочерью приезжает в Москву и там умирает дочь. 26 декабря 1825 года Ростопчина сражает апоплексический удар от всех переживаний и 16 января 1826 года он умирает. Похоронен на Пятницком кладбище в Москве.

    1-2 сентября 1812 года из Москвы отступала русская армия. Никто так выразительно и психологически точно не написал об этом драматическом эпизоде истории, как Лев Толстой в «Войне и мире». Перечитать великий роман в 200-ю годовщину Отечественной войны 1812 года стоит хотя бы для того, чтобы как сквозь лупу увидеть тип безответственного и преступного властолюбца, постоянно всплывающий на поверхность русской истории

    «Пожар Москвы». Гравюра И. Клара (1769-1844)

    Со школьных лет мы привыкли считать, что главная антитеза «Войны и мира» — это Кутузов и Наполеон. С этим, конечно, не поспоришь. Однако сегодня более актуально, пожалуй, другое противопоставление. «В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, — в оставлении Москвы и сожжении ее, — Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе»* * «Война и мир», том III, часть третья, глава V. . В чем же, по мнению Толстого, эта «противоположность»?

    Провидческая притча

    Кутузов изображен руководителем, адекватным той власти, которой он оказался облечен. Спокойный, немногословный, уравновешенный, психически сильный. «Он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли, казался всегда самым простым и обыкновенным человеком и говорил самые простые и обыкновенные вещи». В критический момент, когда Кутузов сосредоточен на необходимости принять ужасное решение об оставлении Москвы, интриги штабных генералов проходят мимо его сознания. «Один страшный вопрос занимал его… «Неужели это я допустил до Москвы Наполеона и когда же это я сделал? Когда это решилось? Войска должны отступить, и надо отдать это приказание». Отдать это страшное приказание казалось ему одно и то же, что отказаться от командования армией». Кутузов не пытается искать виноватых, не пытается переложить на кого-то ответственность за непопулярное решение; он мужественно принимает на себя и вину, и ответственность: «Хороша ли, плоха ли моя голова, а положиться больше не на кого». И подводит итог знаменитому совету в Филях: «Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки».

    Кутузов у Толстого — единственный из старших военачальников, кто заботится о сбережении народа, как сказали бы сегодня. Во время стремительного бегства наполеоновской армии «он один… настаивает на том, чтобы не давать сражений, которые теперь бесполезны, не начинать новой войны и не переходить границ России». Когда русская армия, преследуя неприятеля, вышла на западные рубежи России, Кутузов счел свою задачу выполненной. Он не видел смысла продолжать войну в Европе. «Один Кутузов открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России… Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск, говорил о тяжелом положении населений».

    Растопчин, который «не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять… в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства — сердца России». Роль морального лидера нации, как сказали бы теперь

    Войны Наполеона унесли столько же жизней французов, сколько впоследствии Первая мировая война. В России начала XIX века демографическая проблема не стояла так остро, но она тогда же была гениально сформулирована в басне Крылова «Овцы и собаки» (1818 год). Смысл басни: если силовиков («собак») под предлогом защиты от врагов («волков») разводят слишком много, то охраняемый ими народ («овцы») неминуемо оказывается сожран своими же силовиками. Жаль, что эта провидческая притча, лаконичный десятистрочный шедевр, осталась не усвоенной соплеменниками.

    Хаос и позор

    Для психологического портрета графа Растопчина (писатель изменил одну букву в фамилии исторического персонажа) Толстой эпическую лиру сменил на «ювеналов бич». Добрую страницу романа заняло безжалостное перечисление абсурдных, взаимоисключающих указаний московского генерал-губернатора, в результате которых к моменту вступления Наполеона в город оказалось, что «не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба… тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены».

    Растопчин получил от Кутузова распоряжение обеспечить силами полиции беспрепятственное проведение через город отступающих русских войск, но организовать ничего не сумел. В романе дана красочная сцена хаоса, мародерства и паники, сопровождавших продвижение воинских частей по московским улицам и мостам. А где же была полиция? Полицеймейстер ездил «в это утро по приказанию графа сжигать барки» и, по случаю этого поручения, выручил «большую сумму денег, находившуюся у него… в кармане». В городе хаос и мародерство, а полиция набивает карман, причем «по приказанию графа». До боли знакомо.

    Растопчину были неинтересны служебные обязанности, а занимался он тем, к чему лежала душа: во-первых, популистским самопиаром, как сказали бы сегодня, во-вторых, преследованием неугодных. «…Он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал», — пишет Толстой. На какую же роль претендовал граф? Растопчин, который «не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять», тем не менее «в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства — сердца России». Роль морального лидера нации, как сказали бы теперь.

    Ему «казалось, что он руководил их (жителей Москвы. — The New Times ) настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных… ерническим языком». В этих афишках московский главнокомандующий призывал народ не покидать Москву, а вооружаться чем придется и во главе с ним, Растопчиным, «идти на Три Горы (т.е. к тогдашней Трехгорной заставе) воевать с Наполеоном».

    Толстой не отказал себе в удовольствии издевательски процитировать реальные афишки, где сам стиль выдает беспомощную демагогию автора: «…станем и мы из них дух искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем» (типа станем «мочить в сортире»).

    Тайная агентура

    Второе задушевное занятие Растопчина — преследование инакомыслящих — читатель «Войны и мира» сначала видит глазами Пьера Безухова. Пьер был видный масон, а значит, в глазах власти — неблагонадежный либерал. Не успел он вернуться в Москву с Бородинского поля, как адъютант Растопчина попросил Пьера немедленно явиться к графу.

    Помимо гласного надзора Растопчин следил за «неблагонадежными» с помощью тайных агентов. Одного из них Пьер застал, войдя в рабочий кабинет генерал-губернатора: «Невысокий человек говорил что-то и, как только вошел Пьер, замолчал и вышел». Точным пунктиром из нескольких слов Толстой обрисовал фигуру, столь характерную для России: неприметный соглядатай, при котором остерегайся слово сказать. Тайная агентура — неизменная опора российской власти, и не случайно читатель «Войны и мира» впервые встречается с московским начальником именно в таком обществе.

    С помощью агентурных данных Растопчин пытается запугать Пьера, напомнив ему о судьбе другого масона — высланного почт-директора Ключарева: «Мне известно, что вы послали ему свой экипаж… и даже что вы приняли от него бумаги на хранение». Растопчин полагал, что таким образом вынудит Пьера к покорности, заставит его покинуть Москву и предать друзей-масонов. Однако на Пьера с его повышенным чувством собственного достоинства шантаж произвел обратное действие. Прежде всего он поинтересовался: а за что же, собственно, был выслан Ключарев? В ответ прозвучала неожиданная для светского человека грубость. «Это мое дело знать и не ваше меня спрашивать», — вскрикнул Растопчин. И далее, переходя на крик: «А я дурь выбью, в ком бы она ни была!» Какой характерный тон российского властителя по отношению к инакомыслящим!

    Но если Пьер и Ключарев были защищены от более грубого произвола своей принадлежностью к высшему сословию, то молодой образованный купеческий сын Верещагин оказался беззащитной жертвой в руках Растопчина. Этот Верещагин был приговорен Сенатом к пожизненной каторге за то, что перевел и показал приятелю статью из гамбургской газеты. Граф возненавидел его, потому что тот отказался оговорить масона Ключарева, на которого Растопчин собирал компромат. Растопчин говорил о заключенном юноше «с тем жаром злобы, с которым говорят люди при воспоминании об оскорблении».

    Поиск виновных

    И вот настал момент истины: через Москву отступает русская армия, и популистские мечты графа рухнули, никакого всенародного единения вокруг его героической фигуры не состоялось. Последние из состоятельных москвичей, еще не покинувшие город, спасаются паническим бегством. Мародеры грабят лавки. И только поверившие растопчинской пропаганде «фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую замешались чиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы. Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет сдана, эта толпа рассыпалась по Москве», но вскоре стихийно направилась на Большую Лубянку к дому Растопчина (красивое здание в стиле барокко сохранилось и поныне, принадлежит органам безопасности; туда в андроповские годы вызывали диссидентов для бесед, похожих на беседу Растопчина с Пьером).

    «Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным», как в то утро. Размышления его были безрадостны. «В Москве осталось все то, что именно было поручено ему, что ему должно было вывезти». Слабый, закомплексованный человек не в силах взять на себя вину за содеянное. «Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? — думал он. — Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» — думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого-то изменников, которые были виноваты в том положении, в котором он находился». Вот она, психология безответственности — по контрасту с размышлениями Кутузова, который «готов сам платить за перебитые горшки».

    Страдающий комплексом неполноценности обязательно ищет вовне, «кто виноват», чтобы направить на него свое раздражение. Такой руководитель непременно находит «изменников», «предателей», «пятую колонну». У Толстого подробно показано, как начальник убеждает сначала себя, а затем общество в наличии злокозненных виновников.

    Кульминация «растопчинских» эпизодов в «Войне и мире» — это потрясающая сцена на Большой Лубянке, куда явилось несостоявшееся ополчение. Толпа простонародья была не кровожадной, но возбужденной, обескураженной. Еще бы: вчера «сам» приказывал явиться на битву с французами, а теперь что? «Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж мы, собаки, что ль?»

    Растопчин увидал под своими окнами на улице беспокойную толпу в то самое время, как во дворе у него уже стоял наготове экипаж для бегства из города. Медлить с отъездом было нельзя. Но даже в этот критический момент граф не совладал со своими глубинными страстями: ненавистью к инакомыслию и желанием доиграть популистскую роль. С презрением оценив собравшихся («Подонки, плебеи… им нужна жертва»), он обратился к толпе: «Здравствуйте, ребята! Спасибо, что пришли. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва». Свою потребность найти жертву, чтобы перенести на нее подсознательное ощущение вины, Растопчин перенес на толпу: «…Ему самому была нужна эта жертва, этот предмет для своего гнева». И граф приказал драгунам вывести заключенного Верещагина, «молодого человека с длинной тонкой шеей», у которого «на тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы» — и науськал на него толпу. Толпа забила Верещагина, задавила и изранила тех, кто очутился в центре, а затем в ужасе отхлынула, «с болезненно-жалостным выражением глядя на мертвое тело».

    Ну а Растопчин, хоть и побледнел и несколько затрясся от рева толпы, все же благополучно сел в коляску и велел ехать в свой загородный дом, по дороге самодовольно размышляя о том, «что он так удачно умел воспользоваться этим удобным случаем — наказать преступника и вместе с тем успокоить толпу».

    Модель управления

    Какая же пророческая сцена получилась! Описание реального факта (градоначальник действительно так поступил с Верещагиным, чтобы отвлечь обманутых ополченцев) под гениальным пером превратилось в обобщенную модель «управления массами». Безответственный демагог-властитель целенаправленно, раз за разом добивается пробуждения первобытного, низменного стадного инстинкта, направляя ярость толпы на некую жертву. Цель — отвлечь внимание недовольных от преступлений власти, перенаправить их раздражение. Сколько раз подобная модель использовалась в XX веке что в Германии, что в России!

    А если подобные манипуляции производить периодически, призывая всенародно ненавидеть то одних, то других «врагов народа»: «троцкистов», «пятую колонну», «вредителей», «безродных космополитов», «врачей-убийц», «шакалящих у посольств» — это приводит к массовому одичанию, утрате моральных норм. Все меньше людей в нынешней нашей толпе способно, отрезвев, ужаснуться тому, что им приказали сделать. (У Толстого-то такие люди в толпе были.)

    После бессудной расправы Растопчина все-таки мучит воспоминание о ней. В голове его засел стоп-кадр: «Он видел испуганное и потом ожесточившееся лицо ударившего драгуна и взгляд молчаливого, робкого упрека, который бросил на него этот мальчик…» Преступника преследуют образы двух его жертв: не только убитого, но и убивающего по преступному приказу. Это одна из основных идей Толстого: преступная власть разлагает, ожесточает подданных, заставляя осуществлять насилие.

    Толстой в свою дотелевизионную эпоху дал нам посмотреть, как выглядит облеченный властью человек в момент борьбы со своей нечистой совестью.

    Реальный граф Федор Васильевич Ростопчин в 1815 году поселился во Франции, несмотря на свой общеизвестный ура-патриотизм. Там он как бы «тосковал по родине» (подобно выездным советским деятелям) и сурово критиковал французов в своих текстах. Последовательный же был лицемер!

    «Пожар в Москве (Наполеон у стен Кремля)». Ш. Мотт, XIX в.

    Забытый Толстой

    Сейчас нам трудно себе представить, как высок был моральный авторитет Льва Толстого — великого гуманиста и пацифиста, противника имперской государственности и огосударствленной Церкви — в образованном обществе, особенно в русской студенческой среде. Толстой учил, что люди живы не финансовым капиталом, не захватническими войнами, а добротой, трудом и совестью. Он призывал имущие классы к разумному самоограничению. Решительно протестовал против смертной казни. Его волновала коренная проблема России — отсутствие земельной реформы (так и оставшаяся нерешенной по сей день проблема).

    Идеология Льва Толстого была одинаково неприемлема как для светских и церковных властей Российской империи, так и для большевиков. Сегодня же она просто забыта.

    Советских школьников знакомили с Толстым, объясняя про «дубину народной войны» и про патриотизм Пети Ростова. Что же касается моральных исканий Толстого, его социальных воззрений, то к этому мы приучены относиться свысока, с эдаким ленинским пренебрежением: он всего лишь «зеркало русской революции», до марксизма не дорос. А ведь та моральная деградация, то бесстыдное игнорирование законов и совести, которое ныне наблюдается в нашей правящей верхушке, — это логический результат чекистско-воровских жизненных правил, «понятий», успешно привившихся в России взамен гуманистической этики. Правящие наследники растопчиных насаждают по вертикали сверху донизу эти «понятия», которые извращают представления о добре и зле, о долге и ответственности. Одна надежда, что для новых поколений россиян представления о чести, чувстве собственного достоинства, гражданской самоорганизации, к чему и призывал наш великий соотечественник, — вновь станут актуальными.