Судьба человека кр содержание. У нас Вы сможете купить антиквариат самой различной тематики. Жизнь до войны



1. Андрей Соколов

Весеннее время. Верхний Дон. Повествователь в обществе своего товарища направляется в станицу Букановскую в повозке, которая запряжена двумя лошадьми. Ехать почти что невозможно: мешает тающий снег, превращающий дорогу в сплошное грязное месиво. Вблизи хутора Моховского протекает река Еланка, разлившаяся ныне чуть ли не на километр.

Летом она мелководна, а значит, не создает лишних проблем. Вместе с внезапно возникшим шофером рассказчику удается форсировать реку с помощью некоторой дряхлой лодки. Шофер доставляет к реке автомобиль марки Виллис, до этого находившийся в сарае; садится снова в лодку и уплывает обратно, пообещав вернуться в течение двух часов.

Рассказчик садится на подкошенный забор и пытается закурить, но тщетно: сигареты намокли в результате переправы через реку. От двухчасового одиночества его избавляет мужчина с ребенком, нарушивший тишину своим приветствием. Он же, являющийся главным героем следующего далее повествования, Андрей Соколов, поначалу принимает повествователя за водителя стоявшей рядом машины и пытается завязать разговор с коллегой: он был водителем грузового автомобиля в прошлом.

Повествователь, не желая огорчать товарища, умолчал об истинном роде своей деятельности. Он лишь сказал, что дожидается начальства.

Закурив, герои заводят разговор. Рассказчик, смущенный своим обманом, преимущественно слушает, говорит же Соколов.

2. Довоенная жизнь Соколова

Начальный этап жизни героя весьма обыден. Родился он в Воронежской губернии в 1900 году. В период гражданской войны был на стороне Красной армии, состоял в дивизии Киквидзе. В 1922 году оказывается на Кубани, участвует в процессе раскулачивания, благодаря чему герою и удается уцелеть. Родители с младшей сестрой умерли дома от голода. Соколов вовсе осиротел: из родственников никого, нигде. Спустя год он покидает Кубань: продает избу и отправляется в Воронеж. На первых порах он трудится в плотницкой артели, позже устраивается на завод, становится слесарем. В скором времени женится. Супруга его была сиротой, воспитанницей детдома. С детства она познала немало жизненных тягот, что нашло отражение в её характере. Со стороны она была более чем обыкновенна, но не было для Соколова женщины прекраснее и желаннее, чем жена его.

Принимала она даже лютую злобу: слово грубое стерпит, сама сказать что-либо в ответ не смеет. Добрая, снисходительная, не сидит на месте, отчаянно пытаясь угодить мужу. Наблюдая за её действиями, герой обычно приходит в себя, обретает гармонию с самим собой. И снова в доме воцаряется тишина, покой.

Далее следует продолжение рассказа Соколова о своей жене: описание незыблемости её чувств, её терпимости по отношению к любому малоприятному поступку мужа. Она прощала ему даже лишнюю рюмку, пропущенную с товарищами. С появлением детей, сына и двух дочерей, подобные товарищеские посиделки стали происходить значительно реже, Соколов мог позволить себе лишь кружку пива и то, в выходной день.

В 1929 году у него появилась новая страсть – машины. Получил должность шофера грузовика. Жизнь шла своим чередом, тихо и размерено. Но вдруг случилась война.

3. Война и пленение

На фронт провожали героя всей семьей. Детям удавалось держать себя в руках, в то время как жена, в силу своего возраста, могла дать реальную оценку ситуации: оно испытывала серьезное эмоциональное потрясение. Герой ошеломлен: по словам жены было понятно, что его хоронят заживо. Он, подавленный и расстроенный, отправляется на фронт.

На фронте он так же был шофером. Дважды получал легкие ранения.

Май 1942 года: Соколов оказывается под Лозовеньками. Происходит немецкое наступление, герой вызывается доставить боеприпасы в свою артиллерийскую батарею. До места назначения боеприпасы доставлены не были: машина была перевернута взрывной волной от упавшего поблизости снаряда. Герой оказывается без сознания. Очнувшись, осознает, что попал во вражеский тыл: сражение происходило где-то позади от него, мимо шли танки. Соколов притворяется мертвым. Решив, что рядом никого нет, приподнял голову и увидел, что навстречу ему направляются шестеро вооруженных нацистов. Решив встретить свою гибель достойно, Соколов встал и обратил свой взор на идущих. Стоял, превозмогая ноющую боль в ногах. Один из солдат чуть было не застрелил его – но был остановлен другим. С Соколова сняли сапоги и отправили пешим ходом на запад.

Вскоре еле идущего героя нагнала колонна пленных из его дивизии. Дальше двигались они вместе.

Ночью остановились в церкви. За ночь произошли три важных события:

У некого человека, который представился военным врачом, получилось вправить Соколову руку, вывихнутую в процессе падения из грузовой машины.

Соколову удалось спасти от смерти взводного, прежде ему незнакомого: его как коммуниста хотел выдать врагам сослуживец Крыжнев. Соколов задушил доносчика.

Нацисты застрелили верующего, надоедавшего им своими просьбами выпустить из церкви для визита в туалет.

Следующим утром всем устроили допрос с целью выяснения, кто является командиром, комиссаром, коммунистом. Предателей не нашлось, поэтому коммунистам, комиссарам и командиром удалось уцелеть. Был расстрелян еврей (возможно, являвшийся военврачом) и трое русских, походивших на евреев. Пленные снова двинулись в путь – на запад.

На протяжении всего пути до Познани Соколов вынашивал идею о побеге. Наконец выпал удобный момент: пленных заставили копать могилы, сторожевые отвлеклись – он бежал на восток. Через четыре дня его нагнали нацисты с собаками, овчарки чуть было не загрызли Соколова. Целый месяц он находился в карцере, потом был отправлен в Германию.

Где только не побывал Соколов в течение двух лет пленения! За это время ему пришлось исколесить половину Германии: в Саксонии трудился на силикатном заводе, в Рурской области откатывал на шахте уголь, в Баварии выполнял земельные работы, был даже в Тюрингии.

4. На волоске от смерти

В лагере Б-14 под Дрезденом трудился Соколов с соотечественниками в каменном карьере. Дернул черт его сказать по возвращению с работы: «Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра через глаза хватит». Его слова были донесены начальству: Соколова вызвал к себе комендант лагеря Мюллер. Поскольку Мюллер отлично владел русским языком, то мог вести беседу с Соколовым без переводчика.

Мюллер дал понять герою, что любые знаки протеста здесь незамедлительно наказываются: его ждет расстрел. Соколов лишь ответил: «Воля ваша». Подумав, Мюллер кинул пистолет на стол, наполнил стакан шнапсом, взял ломтик хлеба с салом и предложил все это герою: «Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия».

Соколов отказался от предложения: «Благодарствую за угощение, но я непьющий». Улыбнувшись, немец произнес: «Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае, выпей за свою погибель». Терять было нечего. Герой поспешил выпить за скорейшую гибель свою и избавление ото всех страданий. Закуски же не тронул. Поблагодарив за угощение, предложил коменданту поскорее совершить задуманное.

На что Мюллер ответил: «Ты хоть закуси перед смертью». Соколов пояснил, что не закусывает после первого стакана. Немец предложил ему второй. Соколов снова не притронулся к закуске, выпив второй стакан. Отказ от закуски мотивировал тем, что и после второго стакана не берет в рот ничего съестного. Рассмеявшись, немец начал переводить сказанное своим друзьям. Те тоже рассмеялись и поочередно стали поворачиваться в сторону Соколова. Обстановка стала менее накаленной.

Комендант трясущимися от хохота руками наполнил третий стакан. Стакан был выпит Соколовым с меньшим запалом, чем два предыдущих. На этот раз герой откусил небольшой кусочек хлеба, оставшееся положил обратно на стол, тем самым показав, что, несмотря на неподдающееся описанию чувство голода, давиться их подачкой не будет: ничто не сломит истинное русское достоинство и гордость.

Настроение немца изменилось: он стал серьезным и сосредоточенным. Поправив у себя на груди два железных креста произнес: «Соколов, ты настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат. Стрелять я тебя не буду». Дополнил, что сегодня немецкие войска вышли к Волге и овладели Сталинградом. На радостях немец отправляет Соколова в свой блок, снабдив его небольшой буханкой хлеба и куском сала за смелость.

Пищу разделил Соколов со своими товарищами.

5. Освобождение из плена

В 1944 году Соколов был назначен водителем немецкого майора-инженера. Оба вели себя достойно, немец время от времени делился едой.

Утром 29 июня Соколов повез майора за город, в направлении Тросницы. В обязанности немца входило руководство постройкой укреплений.

По пути к пункту назначения Соколову удается оглушить майора, забрать его оружие и направить машину в сторону, где шел бой.

Проезжая мимо автоматчиков, Соколов намеренно сбавил ход, чтобы те поняли, что едет майор. Те начали голосить, что, мол, въезд на эту территорию запрещен. Соколов, утопив педаль, пошел вперед на все восемьдесят. На тот момент, пока автоматчики опомнились и начали реагировать выстрелами, Соколов уже находился на нейтральной территории, петляя из стороны в сторону, дабы миновать выстрелов.

Позади стреляли немцы, свои – впереди. Четыре раза попали в ветровое стекло, радиатор был насквозь пробит пулями. Но вот перед взором открылся лес над озером, куда и направил свою машину Соколов. Соотечественники бежали навстречу машине. Герой же открыл дверь, еле дыша прильнул губами к земле. Дышать было нечем.

Соколов был отправлен на реабилитацию в военный госпиталь. Там же, не медля, написал письмо жене. Через две недели пришел ответ, но не от жены. Письмо было от соседа Ивана Тимофеевича. В июне 1942 года дом Андрея была разрушен бомбой: жена и обе дочери погибли на месте. Сын, узнав о гибели родных, добровольно ушел на фронт.

По выписке из госпиталя герой получает месячный отпуск. Через неделю оказывается в Воронеже. Увидел воронку на месте своего дома. Сразу же уехал на вокзал. Вернулся в дивизию.

6. Сын Анатолий

Через три месяца случилась благая весть: объявился Анатолий. От него пришло письмо. Можно было догадаться, что сын пишет с другого фронта. Адрес отца Анатолию удалось узнать от соседа, Ивана Тимофеевича. Как оказалось, сперва сын оказался в артиллерийском училище, где пригодились его блестящие способности в области математики. Спустя год Анатолий с отличными успехами оканчивает училище и отправляется на фронт, откуда и приходит, как нам уже известно, его письмо. Там он, будучи капитаном, командует батареей «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали.

7. После войны

Соколов был демобилизован. Возвращаться в Воронеж желания не было. Припомнив, что его приглашали в Урюпинск, он направился туда, к своему другу, демобилизованному зимой в связи с ранением.

Детей у его товарища не было, жили они с женой в собственном домике на окраине города. Несмотря на последствия сильного ранения, он трудился шофером в автороте, куда и устроился позже Андрей Соколов. Жить остался у приятелей, оказавших ему радушный прием.

Возле чайной встретил Соколов беспризорника Ваню. Его мать погибла при авианалете, отец – на фронте. В один день на пути к элеватору Соколов позвал с собой мальчика, сказав, что приходится ему отцом. Мальчик очень обрадовался столь неожиданному для него заявлению. Соколов усыновил Ваню. Жена товарища помогала следить за малышом.

В ноябре произошел несчастный случай. Андрей ехал по грязной, скользкой дороге, в одном хуторе автомобиль занесло, под колеса попала корова. Женщины в деревне начали голосить, на крик сбежались люди, среди которых оказался и автоинспектор. Он конфисковал шоферскую книжку Андрея, как ни просил тот пощады. Корова же быстро пришла в себя, поднялась и пошла прочь. Зимой герою пришлось трудиться плотником. Чуть позже уехал по приглашению от сослуживца в Кашарский район, где стал работать вместе с приятелем. После полугода работы по плотницкой части Соколову пообещали новую книжку.

По мнению героя, даже если бы история с коровой не произошла, он все равно бы покинул Урюпинск. Тоска не позволяла находиться на одном месте продолжительное время. Возможно, когда его сынок подрастет и пойдет в школу, Соколов угомонится и осядет на одном месте.

Но вот к берегу пришла лодка, и рассказчику пора было прощаться со своим необычным знакомым. Он стал размышлять над услышанной историей.

Он думал о двух осиротевших людях, двух частичках, оказавшихся в неведомых краях из-за проклятой войны. Что ждало их впереди? Хотелось бы надеяться на то, что этот настоящий русский мужчина, человек с железной силой воли, сможет воспитать того, который, повзрослев, будет способен вынести любые испытания, преодолеть любые преграды на своем жизненном пути, если к этому призовет его Отчизна.

С томной грустью смотрел рассказчик им вслед. Возможно, расставание прошло бы благополучно, если бы Ванюшка, пройдя всего несколько шагов, не повернулся лицом к рассказчику, шевеля маленькой ладошкой на прощанье. И тут сердце автора беспощадно сжалось: он поспешил отвернуться. Не только во сне плачут пожилые, поседевшие за период войны мужчины. Плачут они и наяву. Самое главное в подобной ситуации – суметь отвернуться в нужный момент. Ведь самое главное – не ранить сердце малыша, чтобы он не заметил, как бежит по щеке горькая и скупая мужская слеза…

Меню статьи:

Грустный рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека» берет за живое. Написанный автором в 1956 году, он открывает голую правду о зверствах Великой Отечественной войны и том, что довелось пережить в немецком плену Андрею Соколову, советскому солдату. Но обо всем по порядку.

Главные герои рассказа:

Андрей Соколов – советский солдат, которому пришлось в годы Великой Отечественной войны испытать много горя. Но, несмотря на невзгоды, даже плен, где герой терпел зверские издевательства от фашистов, он выстоял. Лучиком света в мраке безысходности, когда герой рассказа потерял на войне всю семью, засияла улыбка усыновленного мальчика-сироты.

Предлагаем прочитать повесть Михаила Шолохова“Они сражались за Родину”, где говорится о стойкости и мужестве советских солдат в годы Великой Отечественной войны

Жена Андрея Ирина: кроткая, спокойная женщина, настоящая супруга, любящая мужа, которая умела утешить и поддержать в трудные минуты. Когда Андрей уезжал на фронт, была в огромном отчаянии. Погибла вместе с двумя детьми, когда снаряд попал в дом.


Встреча у переправы

Михаил Шолохов ведет свое произведение от первого лица. Стояла первая послевоенная весна, а рассказчику нужно было во что бы то ни стало попасть на станцию Букановская, до которой было шестьдесят километров. Переплыв вместе с водителем машины на другой берег реки под названием Епанка, он стал ждать отлучившегося на два часа шофера.

Вдруг внимание привлек мужчина с маленьким мальчиком, двигающиеся к переправе. Они остановились, поздоровались, и завязался непринужденный разговор, в котором Андрей Соколов – так звали нового знакомого – поведал о своей горькой жизни в годы войны.

Нелегкая судьба Андрея

Какие только мучения ни переносит человек в страшные годы противостояния между народами.

Великая Отечественная война покалечила, изранила людские тела и души, особенно тех, кому пришлось побывать в немецком плену и выпить горькую чашу нечеловеческих страданий. Одним из таких был и Андрей Соколов.

Жизнь Андрея Соколова до Великой Отечественной войны

Лютые беды постигали парня еще с юности: умершие от голода родители и сестра, одиночество, война в Красной Армии. Но в то нелегкое время отрадою для Андрея стала умница-жена, кроткая, тихая и ласковая.

Да и жизнь вроде бы стала налаживаться: работа шофером, хороший заработок, трое смышленых деток-отличников (о старшем, Анатолии, даже писали в газете). И наконец, уютный дом из двух комнат, который они поставили на скопленные деньги как раз перед войной… Она внезапно обрушилась на советскую землю и оказалась гораздо страшнее прежней, гражданской. И счастье Андрея Соколова, достигнутое с таким трудом, разбилось на мелкие осколки.

Предлагаем ознакомиться с биографией Михаила Шолохова , произведения которого являются отображением исторических переворотов, которые тогда переживала вся страна.

Прощание с семьей

Андрей уходил на фронт. Жена Ирина и трое детей провожали его со слезами. Особенно убивалась супруга: «Родненький мой… Андрюша… не увидимся… мы с тобой… больше… на этом… свете».
«До самой смерти, – вспоминает Андрей, – не прощу себя, что тогда её оттолкнул». Все помнит он, хоть и хочется забыть: и белые губы отчаявшейся Ирины, шептавшей что-то, когда сели они в поезд; и детишек, у которых, как они ни старались, не получалось улыбаться сквозь слезы… А эшелон уносил Андрея все дальше и дальше, навстречу военным будням и ненастьям.

Первые годы на фронте

На фронте Андрей работал шофером. Два легких ранения не шли ни в какое сравнение с тем, что пришлось пережить позже, когда, тяжело раненый, попал он в плен к фашистам.

В плену

Какие только издевательства ни довелось перенести от немцев по дороге: и прикладом били по голове, и на глазах у Андрея пристреливали раненых, а потом загнали всех в церковь ночевать. Еще больше страдал бы главный герой, если бы среди пленных не оказался военный врач, который предложил свою помощь и поставил на место вывихнутую руку. Сразу наступило облегчение.

Предотвращение предательства

Среди пленных оказался человек, который задумал на следующее утро, когда прозвучит вопрос, есть ли среди пленных комиссары, евреи и коммунисты, выдать немцам своего взводного. Сильно боялся за свою жизнь. Андрей, услышав разговор об этом, не растерялся и задушил предателя. И впоследствии ни капли не пожалел об этом.

Побег

Со времени пленения все более и более посещала Андрея мысль о побеге. И вот представился реальный случай совершить задуманное. Пленные копали могилы для своих же умерших и, увидев, что охранники отвлеклись, Андрей незаметно сбежал. К сожалению, попытка оказалась неудачной: после четырех дней поисков его вернули, спустили собак, долго издевались, на месяц посадили в карцер и, наконец, отправили в Германию.

На чужбине

Сказать, что жизнь в Германии была ужасной – не сказать ничего. Андрея, значившегося в плену под номером 331, постоянно били, очень плохо кормили, заставляли тяжело работать на Каменном карьере. А однажды за опрометчивые слова о немцах, произнесенные в бараке ненароком, вызвали к герр лагерфюреру. Однако, Андрей не струсил: подтвердил сказанное ранее: «четыре кубометра выработки - это много…» Хотели сначала расстрелять, и привели бы приговор в исполнение, но, увидев смелость русского солдата, не побоявшегося смерти, комендант зауважал его, изменил решение и отпустил в барак, даже при этом снабдив продуктами.

Освобождение из плена

Работая шофером у фашистов (он возил немецкого майора), Андрей Соколов стал подумывать о втором побеге, который мог оказаться удачнее предыдущего. Так оно и вышло.
По дороге в направлении Тросницы, переодевшись в немецкую форму, Андрей остановил машину со спящим на заднем сидении майором и оглушил немца. А затем свернул туда, где воюют русские.

Среди своих

Наконец-то, оказавшись на территории среди советских солдат, Андрей смог вздохнуть спокойно. Так соскучился он по родной земле, что припал к ней и целовал. Поначалу не узнали его свои, но потом поняли, что вовсе это не фриц заблудился, а свой, родной, воронежец сбежал из плена, да еще и документы важные с собой привез. Накормили его, в бане искупали, выдали обмундирование, но в просьбе взять в стрелковую часть полковник отказал: необходимо было подлечиться.

Страшное известие

Так Андрей попал в госпиталь. Его хорошо кормили, обеспечили уходом, и после немецкого плена жизнь могла бы показаться чуть ли не хорошей, если бы не одно «но». Истосковался душой солдат по жене и детям, письмо домой написал, ждал весточки и от них, а ответа все нет. И вдруг – страшное известие от соседа, столяра, Ивана Тимофеевича. Пишет он, что нет в живых уже ни Ирины, ни младших дочки и сына. В их избу попал тяжелый снаряд… А старший Анатолий после этого пошел добровольцем на фронт. Сжалось сердце от жгучей боли. Решил Андрей после выписки из госпиталя сам поехать на то место, где стоял когда-то его родной дом. Зрелище оказалось до того удручающим, – глубокая воронка и по пояс бурьян – что не смог бывший муж и отец семейства оставаться там ни минуты. Попросился обратно в дивизию.

Сначала радость, потом – горе

Среди непроглядной тьмы отчаяния блеснул лучик надежды – старший сын Андрея Соколова – Анатолий – прислал с фронта письмо. Оказывается, он закончил артиллерийское училище – и уже получил звание капитана, «командует батареей «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали…»
Как же обрадовало отца это неожиданное известие! Сколько пробудило в нем мечтаний: вернется сын с фронта, женится и будет дедушка нянчить долгожданных внуков. Увы, и это кратковременное счастье разбилось вдребезги: 9 мая, как раз в День Победы убил Анатолия немецкий снайпер. И страшно, невыносимо больно было отцу видеть его мертвым, в гробу!

Новый сын Соколова – мальчик по имени Ваня

Словно что-то оборвалось внутри у Андрея. И не жил бы он вовсе, а просто существовал, если бы не усыновил тогда маленького шестилетнего мальчика, у которого на войне погибли и мать, и отец.
В Урюпинске (из-за обрушившихся на него несчастий главный герой повести не захотел возвращаться в Воронеж) приняла Андрея к себе бездетная пара. Работал шофером на грузовой машине, иногда возил хлеб. Несколько раз, заезжая в чайную перекусить, видел Соколов голодного мальчика-сироту – и прикипело его сердце к ребенку. Решил забрать его себе. «Эй, Ванюшка! Садись скорее на машину, прокачу на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем» – позвал Андрей малыша.
– Ты знаешь, кто я такой? – спросил, узнав у мальчика, что он круглый сирота.
– Кто? – спросил Ваня.
– Я твой отец!
В ту минуту такая радость охватила и только что обретенного сына, и самого Соколова, такие светлые чувства, что понял бывший солдат: поступил правильно. И уже не сможет жить без Вани. С тех пор они уже не расставались – ни днем, ни ночью. Окаменелое сердце Андрея стало мягче с приходом в его жизнь этого озорного малыша.
Только вот в Урюпинске не пришлось долго задержаться – пригласил героя еще один приятель в Каширский район. Так и шагают теперь с сыном по русской земле, ведь не привык Андрей на одном месте засиживаться.

Евгении Григорьевне Левицкой

члену КПСС с 1903 года

Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.

В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров, - но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.

Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку.

Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды «виллис», оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло:

Если это проклятое корыто не развалится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите.

Хутор раскинулся далеко в стороне, и возле причала стояла такая тишина, какая бывает в безлюдных местах только глухою осенью и в самом начале весны. От воды тянуло сыростью, терпкой горечью гниющей ольхи, а с дальних прихоперских степей, тонувших в сиреневой дымке тумана, легкий ветерок нес извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли.

Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но, сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка «Беломора» совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы.

Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покорясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками.

Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:

Здорово, браток!

Здравствуй. - Я пожал протянутую мне большую, черствую руку.

Мужчина наклонился к мальчику, сказал:

Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет.

Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:

Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?

С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.

Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что.

Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:

Беда мне с этим пассажиром! Через него и я подбился. Широко шагнешь - он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, - я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. - Он помолчал немного, потом спросил: - А ты что же, браток, свое начальство ждешь?

Мне было неудобно разуверять его в том, что я не шофер, и я ответил:

Приходится ждать.

С той стороны подъедут?

Не знаешь, скоро ли подойдет лодка?

Часа через два.

Порядком. Ну что ж, пока отдохнем, спешить мне некуда. А я иду мимо, гляжу: свой брат-шофер загорает. Дай, думаю, зайду, перекурим вместе. Одному-то и курить и помирать тошно. А ты богато живешь, папироски куришь. Подмочил их, стало быть? Ну, брат, табак моченый, что конь леченый, никуда не годится. Давай-ка лучше моего крепачка закурим.

Он достал из кармана защитных летних штанов свернутый в трубку малиновый шелковый потертый кисет, развернул его, и я успел прочитать вышитую на уголке надпись: «Дорогому бойцу от ученицы 6-го класса Лебедянской средней школы».

Мы закурили крепчайшего самосада и долго молчали. Я хотел было спросить, куда он идет с ребенком, какая нужда его гонит в такую распутицу, но он опередил меня вопросом:

Ты что же, всю войну за баранкой?

Почти всю.

На фронте?

Ну, и мне там пришлось, браток, хлебнуть горюшка по ноздри и выше.

Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе… Видали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза были у моего случайного собеседника.

Выломав из плетня сухую искривленную хворостинку, он с минуту молча водил ею по песку, вычерчивая какие-то замысловатые фигуры, а потом заговорил:

Иной раз не спишь ночью, глядишь в темноту пустыми глазами и думаешь: «За что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что так исказнила?» Нету мне ответа ни в темноте, ни при ясном солнышке… Нету и не дождусь! - И вдруг спохватился: ласково подталкивая сынишку, сказал: - Пойди, милок, поиграйся возле воды, у большой воды для ребятишек всегда какая-нибудь добыча найдется. Только, гляди, ноги не промочи!

Еще когда мы в молчании курили, я, украдкой рассматривая отца и сынишку, с удивлением отметил про себя одно, странное на мой взгляд, обстоятельство. Мальчик был одет просто, но добротно: и в том, как сидела на нем подбитая легкой, поношенной цигейкой длиннополая курточка, и в том, что крохотные сапожки были сшиты с расчетом надевать их на шерстяной носок, и очень искусный шов на разорванном когда-то рукаве курточки - все выдавало женскую заботу, умелые материнские руки. А отец выглядел иначе: прожженный в нескольких местах ватник был небрежно и грубо заштопан, латка на выношенных защитных штанах не пришита как следует, а скорее наживлена широкими, мужскими стежками; на нем были почти новые солдатские ботинки, но плотные шерстяные носки изъедены молью, их не коснулась женская рука… Еще тогда я подумал: «Или вдовец, или живет не в ладах с женой».

Но вот он, проводив глазами сынишку, глухо покашлял, снова заговорил, и я весь превратился в слух.

Поначалу жизнь моя была обыкновенная. Сам я уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсотого года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать второй год подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестренкой дома померли от голода. Остался один. Родни - хоть шаром покати, - нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошел на завод, выучился на слесаря. Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная, веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала, почем фунт лиха стоит, может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть - не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивей и желанней ее, не было на свете и не будет!

Придешь с работы усталый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на грубое слово она тебе не нагрубит в ответ. Ласковая, тихая, не знает, где тебя усадить, бьется, чтобы и при малом достатке сладкий кусок тебе сготовить. Смотришь на нее и отходишь сердцем, а спустя немного обнимешь ее, скажешь: «Прости, милая Иринка, нахамил я тебе. Понимаешь, с работой у меня нынче не заладилось». И опять у нас мир, и у меня покой на душе. А ты знаешь, браток, чт

Приходилось кое-когда после получки и выпивать с товарищами. Кое-когда бывало и так, что идешь домой и такие кренделя ногами выписываешь, что со стороны, небось, глядеть страшно. Тесна тебе улица, да и шабаш, не говоря уже про переулки. Парень я был тогда здоровый и сильный, как дьявол, выпить мог много, а до дому всегда добирался на своих ногах. Но случалось иной раз и так, что последний перегон шел на первой скорости, то есть на четвереньках, однако же добирался. И опять же ни тебе упрека, ни крика, ни скандала. Только посмеивается моя Иринка, да и то осторожно, чтобы я спьяну не обиделся. Разует меня и шепчет: «Ложись к стенке, Андрюша, а то сонный упадешь с кровати». Ну, я, как куль с овсом, упаду, и все поплывет перед глазами. Только слышу сквозь сон, что она по голове меня тихонько гладит рукою и шепчет что-то ласковое, жалеет, значит…

Утром она меня часа за два до работы на ноги подымет, чтобы я размялся. Знает, что на похмелье я ничего есть не буду, ну, достанет огурец соленый или еще что-нибудь по легости, нальет граненый стаканчик водки. «Похмелись, Андрюша, только больше не надо, мой милый». Да разве же можно не оправдать такого доверия? Выпью, поблагодарю ее без слов, одними глазами, поцелую и пошел на работу, как миленький. А скажи она мне хмельному слово поперек, крикни или обругайся, и я бы, как бог свят, и на второй день напился. Так и бывает в иных семьях, где жена дура; насмотрелся я на таких шалав, знаю.

Вскорости дети у нас пошли. Сначала сынишка родился, через год

В двадцать девятом году завлекли меня машины. Изучил автодело, сел за баранку на грузовой. Потом втянулся и уже не захотел возвращаться на завод. За рулем показалось мне веселее. Так и прожил десять лет и не заметил, как они прошли. Прошли как будто во сне. Да что десять лет! Спроси у любого пожилого человека, приметил он, как жизнь прожил? Ни черта он не приметил! Прошлое - вот как та дальняя степь в дымке. Утром я шел по ней, все было ясно кругом, а отшагал двадцать километров, и вот уже затянула степь дымка, и отсюда уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса…

Работал я эти десять лет и день и ночь. Зарабатывал хорошо, и жили мы не хуже людей. И дети радовали: все трое учились на «отлично», а старшенький, Анатолий, оказался таким способным к математике, что про него даже в центральной газете писали. Откуда у него проявился такой огромадный талант к этой науке, я и сам, браток, не знаю. Только очень мне это было лестно, и гордился я им, страсть как гордился!

За десять лет скопили мы немного деньжонок и перед войной поставили себе домишко об двух комнатках, с кладовкой и коридорчиком. Ирина купила двух коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головою есть, одеты, обуты, стало быть, все в порядке. Только построился я неловко. Отвели мне участок в шесть соток неподалеку от авиазавода. Будь моя хибарка в другом месте, может, и жизнь сложилась бы иначе…

А тут вот она, война. На второй день повестка из военкомата, а на третий - пожалуйте в эшелон. Провожали меня все четверо моих: Ирина, Анатолий и дочери - Настенька и Олюшка. Все ребята держались молодцом. Ну, у дочерей - не без того, посверкивали слезинки. Анатолий только плечами передергивал, как от холода, ему к тому времени уже семнадцатый год шел, а Ирина моя… Такой я ее за все семнадцать лет нашей совместной жизни ни разу не видал. Ночью у меня на плече и на груди рубаха от ее слез не просыхала, и утром такая же история… Пришли на вокзал, а я на нее от жалости глядеть не могу: губы от слез распухли, волосы из-под платка выбились, и глаза мутные, несмысленные, как у тронутого умом человека. Командиры объявляют посадку, а она упала мне на грудь, руки на моей шее сцепила и вся дрожит, будто подрубленное дерево… И детишки ее уговаривают и я, - ничего не помогает! Другие женщины с мужьями, с сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне, как лист к ветке, и только вся дрожит, а слова вымолвить не может. Я и говорю ей: «Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне хоть слово на прощанье». Она и говорит и за каждым словом всхлипывает: «Родненький мой… Андрюша… не увидимся… мы с тобой… больше… на этом… свете»…

Тут у самого от жалости к ней сердце на части разрывается, а тут она с такими словами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрался. Зло меня тут взяло! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то у меня была дурачья; она попятилась, шага три ступнула назад и опять ко мне идет мелкими шажками, руки протягивает, а я кричу ей: «Да разве же так прощаются? Что ты меня раньше времени заживо хоронишь?!» Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе…

Он на полуслове резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы…

Не надо, друг, не вспоминай! - тихо проговорил я, но он, наверное, не слышал моих слов и, каким-то огромным усилием воли поборов волнение, вдруг сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:

До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..

Он снова и надолго замолчал. Пытался свернуть папиросу, но газетная бумага рвалась, табак сыпался на колени. Наконец он все же кое-как сделал кручонку, несколько раз жадно затянулся и, покашливая, продолжал:

Оторвался я от Ирины, взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку. Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне - мимо своих. Гляжу, детишки мои осиротелые в кучку сбились, руками мне машут, хотят улыбаться, а оно не выходит. А Ирина прижала руки к груди; губы белые как мел, что-то она ими шепчет, смотрит на меня, не сморгнет, а сама вся вперед клонится, будто хочет шагнуть против сильного ветра… Такой она и в памяти мне на всю жизнь осталась: руки, прижатые к груди, белые губы и широко раскрытые глаза, полные слез… По большей части такой я ее и во сне всегда вижу… Зачем я ее тогда оттолкнул? Сердце до сих пор, как вспомню, будто тупым ножом режут…

Формировали нас под Белой Церковью, на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем и поехал на фронт. Ну, про войну тебе нечего рассказывать, сам видал и знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки посылал редко. Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем и хотя сейчас отступаем, но скоро соберемся с силами и тогда дадим фрицам прикурить. А что еще можно было писать? Тошное время было, не до писаний было. Да и признаться, и сам я не охотник был на жалобных струнах играть и терпеть не мог этаких слюнявых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам и милахам писали, сопли по бумаге размазывали. Трудно, дескать, ему, тяжело, того и гляди убьют. И вот он, сука в штанах, жалуется, сочувствия ищет, слюнявится, а того не хочет понять, что этим разнесчастным бабенкам и детишкам не слаже нашего в тылу приходилось. Вся держава на них оперлась! Какие же это плечи нашим женщинам и детишкам надо было иметь, чтобы под такой тяжестью не согнуться? А вот не согнулись, выстояли! А такой хлюст, мокрая душонка, напишет жалостное письмо - и трудящую женщину, как рюхой под ноги. Она после этого письма, горемыка, и руки опустит, и работа ей не в работу. Нет! На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все снести, если к этому нужда позвала. А если в тебе бабьей закваски больше, чем мужской, то надевай юбку со сборками, чтобы свой тощий зад прикрыть попышнее, чтобы хоть сзади на бабу был похож, и ступай свеклу полоть или коров доить, а на фронте ты такой не нужен, там и без тебя вони много!

Только не пришлось мне и года повоевать… Два раза за это время был ранен, но оба раза по легости: один раз - в мякоть руки, другой - в ногу; первый раз - пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил немец мне машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезло до самой ручки… Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадцатидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить потому, что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным…

Командир нашей автороты спрашивает: «Проскочишь, Соколов?» А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? «Какой разговор! - отвечаю ему. - Я должен проскочить, и баста!» - «Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку!»

Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыпет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось… Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.

Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет… Это как?

Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал, как срезанный, потому что понял, что я - уже в окружении, а скорее сказать - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает…

Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, чт

Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал… Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно…

Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в стах от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. «Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе». Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: «Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди?» Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.

Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром. «Этот убьет и не задумается», - соображаю про себя. Так оно и есть: вскинул он автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу, - а другой, ефрейтор что ли, постарше его возрастом, можно сказать, пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: «О-о-о!» - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх. Хозяином оказался, сукин сын!

Но чернявый присмотрелся на мои сапоги, а они у меня с виду были добрые, показывает рукой: «Сымай». Сел я на землю, снял сапоги, подаю ему. Он их из рук у меня прямо-таки выхватил. Размотал я портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх. Но он заорал, заругался по-своему и опять за автомат хватается. Остальные ржут. С тем по-мирному и отошли. Только этот чернявый, пока дошел до дороги, раза три оглянулся на меня, глазами сверкает, как волчонок, злится, а чего? Будто я с него сапоги снял, а не он с меня.

Что ж, браток, деваться мне было некуда. Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым, воронежским матом и зашагал на запад, в плен!.. А ходок тогда из меня был никудышный, в час по километру, не больше. Ты хочешь вперед шагнуть, а тебя из стороны в сторону качает, возит по дороге, как пьяного. Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот, какой впереди колонны шел, поравнялся со мною и, не говоря худого слова, наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове. Упади я, - и он пришил бы меня к земле очередью, но наши подхватили меня на лету, затолкали в средину и с полчаса вели под руки. А когда я очухался, один из них шепчет: «Боже тебя упаси падать! Иди из последних сил, а не то убьют». И я из последних сил, но пошел.

Как только солнце село, немцы усилили конвой, на грузовой подкинули еще человек двадцать автоматчиков, погнали нас ускоренным маршем. Сильно раненные наши не могли поспевать за остальными, и их пристреливали прямо на дороге. Двое попытались бежать, а того не учли, что в лунную ночь тебя в чистом поле черт-те насколько видно, ну, конечно, и этих постреляли. В полночь пришли мы в какое-то полусожженное село. Ночевать загнали нас в церковь с разбитым куполом. На каменном полу - ни клочка соломы, а все мы без шинелей, в одних гимнастерках и штанах, так что постелить и разу нечего. Кое на ком даже и гимнастерок не было, одни бязевые исподние рубашки. В большинстве это были младшие командиры. Гимнастерки они посымали, чтобы их от рядовых нельзя было отличить. И еще артиллерийская прислуга была без гимнастерок. Как работали возле орудий растелешенные, так и в плен попали.

Ночью полил такой сильный дождь, что все мы промокли насквозь. Тут купол снесло тяжелым снарядом или бомбой с самолета, а тут крыша вся начисто побитая осколками, сухого места даже в алтаре не найдешь. Так всю ночь и прослонялись мы в этой церкви, как овцы в темном катухе. Среди ночи слышу, кто-то трогает меня за руку, спрашивает: «Товарищ, ты не ранен?» Отвечаю ему: «А тебе что надо, браток?» Он и говорит: «Я - военврач, может быть, могу тебе чем-нибудь помочь?» Я пожаловался ему, что у меня левое плечо скрипит и пухнет и ужасно как болит. Он твердо так говорит: «Сымай гимнастерку и нижнюю рубашку». Я снял все это с себя, он и начал руку в плече прощупывать своими тонкими пальцами, да так, что я света не взвидел. Скриплю зубами и говорю ему: «Ты, видно, ветеринар, а не людской доктор. Что же ты по больному месту давишь так, бессердечный ты человек?» А он все щупает и злобно так отвечает: «Твое дело помалкивать! Тоже мне, разговорчики затеял. Держись, сейчас еще больнее будет». Да с тем как дернет мою руку, аж красные искры у меня из глаз посыпались.

Опомнился я и спрашиваю: «Ты что же делаешь, фашист несчастный? У меня рука вдребезги разбитая, а ты ее так рванул». Слышу, он засмеялся потихоньку и говорит: «Думал, что ты меня ударишь с правой, но ты, оказывается, смирный парень. А рука у тебя не разбита, а выбита была, вот я ее на место и поставил. Ну, как теперь, полегче тебе?» И в самом деле, чувствую по себе, что боль куда-то уходит. Поблагодарил я его душевно, и он дальше пошел в темноте, потихоньку спрашивает: «Раненые есть?» Вот что значит настоящий доктор! Он и в плену и в потемках свое великое дело делал.

Беспокойная это была ночь. До ветру не пускали, об этом старший конвоя предупредил, еще когда попарно загоняли нас в церковь. И, как на грех, приспичило одному богомольному из наших выйти по нужде. Крепился-крепился он, а потом заплакал. «Не могу, - говорит, - осквернять святой храм! Я же верующий, я христианин! Что мне делать, братцы?» А наши, знаешь, какой народ? Одни смеются, другие ругаются, третьи всякие шуточные советы ему дают. Развеселил он всех нас, а кончилась эта канитель очень даже плохо: начал он стучать в дверь и просить, чтобы его выпустили. Ну, и допросился: дал фашист через дверь, во всю ее ширину, длинную очередь, и богомольца этого убил, и еще трех человек, а одного тяжело ранил, к утру он скончался.

Убитых сложили мы в одно место, присели все, притихли и призадумались: начало-то не очень веселое… А немного погодя заговорили вполголоса, зашептались: кто откуда, какой области, как в плен попал; в темноте товарищи из одного взвода или знакомцы из одной роты порастерялись, начали один одного потихоньку окликать. И слышу я рядом с собой такой тихий разговор. Один говорит: «Если завтра, перед тем как гнать нас дальше, нас выстроят и будут выкликать комиссаров, коммунистов и евреев, то ты, взводный, не прячься! Из этого дела у тебя ничего не выйдет. Ты думаешь, если гимнастерку снял, так за рядового сойдешь? Не выйдет! Я за тебя отвечать не намерен. Я первый укажу на тебя! Я же знаю, что ты - коммунист и меня агитировал вступать в партию, вот и отвечай за свои дела». Это говорит ближний ко мне, какой рядом со мной сидит, слева, а с другой стороны от него чей-то молодой голос отвечает: «Я всегда подозревал, что ты, Крыжнев, нехороший человек. Особенно, когда ты отказался вступать в партию, ссылаясь на свою неграмотность. Но никогда я не думал, что ты сможешь стать предателем. Ведь ты же окончил семилетку?» Тот лениво так отвечает своему взводному: «Ну, окончил, и что из этого?» Долго они молчали, потом, по голосу, взводный тихо так говорит: «Не выдавай меня, товарищ Крыжнев». А тот засмеялся тихонько. «Товарищи, - говорит, - остались за линией фронта, а я тебе не товарищ, и ты меня не проси, все равно укажу на тебя. Своя рубашка к телу ближе».

Замолчали они, а меня озноб колотит от такой подлючности. «Нет, - думаю, - не дам я тебе, сучьему сыну, выдать своего командира! Ты у меня из этой церкви не выйдешь, а вытянут тебя, как падлу, за ноги!» Чуть-чуть рассвело - вижу: рядом со мной лежит на спине мордатый парень, руки за голову закинул, а около него сидит в одной исподней рубашке, колени обнял, худенький такой, курносенький парнишка, и очень собою бледный. «Ну, - думаю, - не справится этот парнишка с таким толстым мерином. Придется мне его кончать».

Тронул я его рукою, спрашиваю шепотом: «Ты - взводный?» Он ничего не ответил, только головою кивнул. «Этот хочет тебя выдать?» - показываю я на лежачего парня. Он обратно головою кивнул. «Ну, - говорю, - держи ему ноги, чтобы не брыкался! Да поживей!» - а сам упал на этого парня, и замерли мои пальцы у него на глотке. Он и крикнуть не успел. Подержал его под собой минут несколько, приподнялся. Готов предатель, и язык на боку!

До того мне стало нехорошо после этого, и страшно захотелось руки помыть, будто я не человека, а какого-то гада ползучего душил… Первый раз в жизни убил, и то своего… Да какой же он свой? Он же хуже чужого, предатель. Встал и говорю взводному: «Пойдем отсюда, товарищ, церковь велика».

Как и говорил этот Крыжнев, утром всех нас выстроили возле церкви, оцепили автоматчиками и трое эсэсовских офицеров начали отбирать вредных им людей. Спросили, кто коммунисты, командиры, комиссары, но таковых не оказалось. Не оказалось и сволочи, какая могла бы выдать, потому что и коммунистов среди нас было чуть не половина, и командиры были, и, само собою, и комиссары были. Только четырех и взяли из двухсот с лишним человек. Одного еврея и трех русских рядовых. Русские попали в беду потому, что все трое были чернявые и с кучерявинкой в волосах. Вот подходят к такому, спрашивают: «Юде?» Он говорит, что русский, но его и слушать не хотят. «Выходи» - и все.

Видишь, какое дело, браток, еще с первого дня задумал я уходить к своим. Но уходить хотел наверняка. До самой Познани, где разместили нас в настоящем лагере, ни разу не предоставился мне подходящий случай. А в Познанском лагере вроде такой случай нашелся: в конце мая послали нас в лесок возле лагеря рыть могилы для наших же умерших военнопленных, много тогда нашего брата мерло от дизентерии; рою я познанскую глину, а сам посматриваю кругом и вот приметил, что двое наших охранников сели закусывать, а третий придремал на солнышке. Бросил я лопату и тихо пошел за куст… А потом - бегом, держу прямо на восход солнца…

Видать, не скоро они спохватились, мои охранники. А вот откуда у меня, у такого тощалого, силы взялись, чтобы пройти за сутки почти сорок километров, - сам не знаю. Только ничего у меня не вышло из моего мечтания: на четвертые сутки, когда я был уже далеко от проклятого лагеря, поймали меня. Собаки сыскные шли по моему следу, они меня и нашли в некошеном овсе.

На заре побоялся я идти чистым полем, а до леса было не меньше трех километров, я и залег в овсе на дневку. Намял в ладонях зерен, пожевал немного и в карманы насыпал про запас и вот слышу собачий брех, и мотоцикл трещит… Оборвалось у меня сердце, потому что собаки все ближе голоса подают. Лег я плашмя и закрылся руками, чтобы они мне хоть лицо не обгрызли. Ну, добежали и в одну минуту спустили с меня все мое рванье. Остался в чем мать родила. Катали они меня по овсу, как хотели, и под конец один кобель стал мне на грудь передними лапами и целится в глотку, но пока еще не трогает.

На двух мотоциклах подъехали немцы. Сначала сами били в полную волю, а потом натравили на меня собак, и с меня только кожа с мясом полетели клочьями. Голого, всего в крови и привезли в лагерь. Месяц отсидел в карцере за побег, но все-таки живой… живой я остался!..

Тяжело мне, браток, вспоминать, а еще тяжелее рассказывать о том, что довелось пережить в плену. Как вспомнишь нелюдские муки, какие пришлось вынести там, в Германии, как вспомнишь всех друзей-товарищей, какие погибли замученные там, в лагерях, - сердце уже не в груди, а в глотке бьется, и трудно становится дышать…

Били за то, что ты - русский, за то, что на белый свет еще смотришь, за то, что на них, сволочей, работаешь. Били и за то, что не так взглянешь, не так ступнешь, не так повернешься. Били запросто, для того, чтобы когда-нибудь да убить досмерти, чтобы захлебнулся своей последней кровью и подох от побоев. Печей-то, наверно, на всех нас не хватало в Германии.

И кормили везде, как есть, одинаково: полтораста грамм эрзац-хлеба пополам с опилками и жидкая баланда из брюквы. Кипяток - где давали, а где нет. Да что там говорить, суди сам: до войны весил я восемьдесят шесть килограмм, а к осени тянул уже не больше пятидесяти. Одна кожа осталась на костях, да и кости-то свои носить было не под силу. А работу давай, и слова не скажи, да такую работу, что ломовой лошади и то не в пору.

В начале сентября из лагеря под городом Кюстрином перебросили нас, сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от Дрездена. К тому времени в этом лагере было около двух тысяч наших. Все работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий камень. Норма - четыре кубометра в день на душу, заметь, на такую душу, какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточке в теле держалась. Тут и началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона осталось нас пятьдесят семь. Это как, браток? Лихо? Тут своих не успеваешь хоронить, а тут слух по лагерю идет, будто немцы уже Сталинград взяли и прут дальше, на Сибирь. Одно горе к другому, да так гнут, что глаз от земли не подымаешь, вроде и ты туда, в чужую, немецкую землю, просишься. А лагерная охрана каждый день пьет, песни горланят, радуются, ликуют.

И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь шел, лохмотья на нас хоть выжми; все мы на холодном ветру продрогли как собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, согреться - то же самое, и к тому же голодные не то что досмерти, а даже еще хуже. Но вечером нам еды не полагалось.

Снял я с себя мокрое рванье, кинул на нары и говорю: «Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра через глаза хватит». Только и сказал, но ведь нашелся же из своих какой-то подлец, донес коменданту лагеря про эти мои горькие слова.

Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, был у нас немец Мюллер. Невысокого роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то белый: и волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него были белесые, навыкате. По-русски говорил, как мы с тобой, да еще на «о» налегал, будто коренной волжанин. А матершинничать был мастер ужасный. И где он, проклятый, только и учился этому ремеслу? Бывало, выстроит нас перед блоком - барак они так называли, - идет перед строем со своей сворой эсэсовцев, правую руку держит на отлете. Она у него в кожаной перчатке, а в перчатке свинцовая прокладка, чтобы пальцев не повредить. Идет и бьет каждого второго в нос, кровь пускает. Это он называл «профилактикой от гриппа». И так каждый день. Всего четыре блока в лагере было, и вот он нынче первому блоку «профилактику» устраивает, завтра второму и так и далее. Аккуратный был гад, без выходных работал. Только одного он, дурак, не мог сообразить: перед тем как идти ему руку прикладывать, он, чтобы распалить себя, минут десять перед строем ругается. Он матершинничает почем зря, а нам от этого легче становится: вроде слова-то наши, природные, вроде ветерком с родной стороны подувает… Знал бы он, что его ругань нам одно удовольствие доставляет, - уж он по-русски не ругался бы, а только на своем языке. Лишь один мой приятель-москвич злился на него страшно. «Когда он ругается, - говорит, - я глаза закрою и вроде в Москве, на Зацепе, в пивной сижу, и до того мне пива захочется, что даже голова закружится».

Так вот этот самый комендант на другой день после того, как я про кубометры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним два охранника. «Кто Соколов Андрей?» Я отозвался. «Марш за нами, тебя сам герр лагерфюрер требует». Понятно, зачем требует. На распыл. Попрощался я с товарищами, все они знали, что на смерть иду, вздохнул и пошел. Иду по лагерному двору, на звезды поглядываю, прощаюсь и с ними, думаю: «Вот и отмучился ты, Андрей Соколов, а по-лагерному - номер триста тридцать первый». Что-то жалко стало Иринку и детишек, а потом жаль эта утихла и стал я собираться с духом, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно, как и подобает солдату, чтобы враги не увидали в последнюю мою минуту, что мне с жизнью расставаться все-таки трудно…

В комендантской - цветы на окнах, чистенько, как у нас в хорошем клубе. За столом - все лагерное начальство. Пять человек сидят, шнапс глушат и салом закусывают. На столе у них початая здоровенная бутыль со шнапсом, хлеб, сало, моченые яблоки, открытые банки с разными консервами. Мигом оглядел я всю эту жратву, и - не поверишь - так меня замутило, что за малым не вырвало. Я же голодный, как волк, отвык от человеческой пищи, а тут столько добра перед тобою… Кое-как задавил тошноту, но глаза оторвал от стола через великую силу.

Прямо передо мною сидит полупьяный Мюллер, пистолетом играется, перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея. Ну, я руки по швам, стоптанными каблуками щелкнул, громко так докладываю: «Военнопленный Андрей Соколов по вашему приказанию, герр комендант, явился». Он и спрашивает меня: «Так что же, русс Иван, четыре кубометра выработки - это много?» - «Так точно, - говорю, - герр комендант, много». - «А одного тебе на могилу хватит?» - «Так точно, герр комендант, вполне хватит и даже останется».

Он встал и говорит: «Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и распишешься». - «Воля ваша», - говорю ему. Он постоял, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: «Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия».

Я было из его рук и стакан взял и закуску, но как только услыхал эти слова, - меня будто огнем обожгло! Думаю про себя: «Чтобы я, русский солдат, да стал пить за победу немецкого оружия?! А кое-чего ты не хочешь, герр комендант? Один черт мне умирать, так провались ты пропадом со своей водкой!»

Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: «Благодарствую за угощение, но я непьющий». Он улыбается: «Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае выпей за свою погибель». А что мне было терять? «За свою погибель и избавление от мук я выпью», - говорю ему. С тем взял стакан и в два глотка вылил его в себя, а закуску не тронул, вежливенько вытер губы ладонью и говорю: «Благодарствую за угощение. Я готов, герр комендант, пойдемте, распишете меня».

Но он смотрит внимательно так и говорит: «Ты хоть закуси перед смертью». Я ему на это отвечаю: «Я после первого стакана не закусываю». Наливает он второй, подает мне. Выпил я и второй и опять же закуску не трогаю, на отвагу бью, думаю: «Хоть напьюсь перед тем, как во двор идти, с жизнью расставаться». Высоко поднял комендант свои белые брови, спрашивает: «Что же не закусываешь, русс Иван? Не стесняйся!» А я ему свое: «Извините, герр комендант, я и после второго стакана не привык закусывать». Надул он щеки, фыркнул, а потом как захохочет и сквозь смех что-то быстро говорит по-немецкн: видно, переводит мои слова друзьям. Те тоже рассмеялись, стульями задвигали, поворачиваются ко мне мордами и уже, замечаю, как-то иначе на меня поглядывают, вроде помягче.

Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха. Этот стакан я выпил врастяжку, откусил маленький кусочек хлеба, остаток положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с голоду пропадаю, но давиться ихней подачкой не собираюсь, что у меня есть свое, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не превратили, как ни старались.

После этого комендант стал серьезный с виду, поправил у себя на груди два железных креста, вышел из-за стола безоружный и говорит: «Вот что, Соколов, ты - настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат. Я - тоже солдат, и уважаю достойных противников. Стрелять я тебя не буду. К тому же сегодня наши доблестные войска вышли к Волге и целиком овладели Сталинградом. Это для нас большая радость, а потому я великодушно дарю тебе жизнь. Ступай в свои блок, а это тебе за смелость», - и подает мне со стола небольшую буханку хлеба и кусок сала.

Прижал я хлеб к себе изо всей силы, сало в левой руке держу и до того растерялся от такого неожиданного поворота, что и спасибо не сказал, сделал налево кругом, иду к выходу, а сам думаю: «Засветит он мне сейчас промеж лопаток, и не донесу ребятам этих харчей». Нет, обошлось. И на этот раз смерть мимо меня прошла, только холодком от нее потянуло…

Вышел я из комендантской на твердых ногах, а во дворе меня развезло. Ввалился в барак и упал на цементовый пол без памяти. Разбудили меня наши еще в потемках: «Рассказывай!» Ну, я припомнил, что было в комендантской, рассказал им. «Как будем харчи делить?» - спрашивает мой сосед по нарам, а у самого голос дрожит. «Всем поровну», - говорю ему. Дождались рассвета. Хлеб и сало резали суровой ниткой. Досталось каждому хлеба по кусочку со спичечную коробку, каждую крошку брали на учет, ну, а сала, сам понимаешь, - только губы помазать. Однако поделили без обиды.

Вскорости перебросили нас, человек триста самых крепких, на осушку болот, потом - в Рурскую область на шахты. Там и пробыл я до сорок четвертого года. К этому времени наши уже своротили Германии скулу набок и фашисты перестали пленными брезговать. Как-то выстроили нас, всю дневную смену, и какой-то приезжий обер-лейтенант говорит через переводчика: «Кто служил в армии или до войны работал шофером, - шаг вперед». Шагнуло нас семь человек бывшей шоферни. Дали нам поношенную спецовку, направили под конвоем в город Потсдам. Приехали туда, и растрясли нас всех врозь. Меня определили работать в «Тодте» - была у немцев такая шарашкина контора по строительству дорог и оборонительных сооружений.

Возил я на «оппель-адмирале» немца-инженера в чине майора армии. Ох, и толстый же был фашист! Маленький, пузатый, что в ширину, что в длину одинаковый и в заду плечистый, как справная баба. Спереди у него над воротником мундира три подбородка висят и позади на шее три толстючих складки. На нем, я так определял, не менее трех пудов чистого жиру было. Ходит, пыхтит, как паровоз, а жрать сядет - только держись! Целый день, бывало, жует да коньяк из фляжки потягивает. Кое-когда и мне от него перепадало: в дороге остановится, колбасы нарежет, сыру, закусывает и выпивает; когда в добром духе, - и мне кусок кинет, как собаке. В руки никогда не давал, нет, считал это для себя за низкое. Но как бы то ни было, а с лагерем же не сравнить, и понемногу стал я запохаживаться на человека, помалу, но стал поправляться.

Недели две возил я своего майора из Потсдама в Берлин и обратно, а потом послали его в прифронтовую полосу на строительство оборонительных рубежей против наших. И тут я спать окончательно разучился: ночи напролет думал, как бы мне к своим, на родину сбежать.

Приехали мы в город Полоцк. На заре услыхал я в первый раз за два года, как громыхает наша артиллерия, и, знаешь, браток, как сердце забилось? Холостой еще ходил к Ирине на свиданья, и то оно так не стучало! Бои шли восточнее Полоцка уже километрах в восемнадцати. Немцы в городе злые стали, нервные, а толстяк мой все чаще стал напиваться. Днем за городом с ним ездим, и он распоряжается, как укрепления строить, а ночью в одиночку пьет. Опух весь, под глазами мешки повисли…

«Ну, - думаю, - ждать больше нечего, пришел мой час! И надо не одному мне бежать, а прихватить с собою и моего толстяка, он нашим сгодится!»

Нашел в развалинах двухкилограммовую гирьку, обмотал ее обтирочным тряпьем, на случай, если придется ударить, чтобы крови не было, кусок телефонного провода поднял на дороге, все, что мне надо, усердно приготовил, схоронил под переднее сиденье. За два дня перед тем как распрощался с немцами, вечером еду с заправки, вижу, идет пьяный, как грязь, немецкий унтер, за стенку руками держится. Остановил я машину, завел его в развалины и вытряхнул из мундира, пилотку с головы снял. Все это имущество тоже под сиденье сунул и был таков.

Утром двадцать девятого июня приказывает мой майор везти его за город, в направлении Тросницы. Там он руководил постройкой укреплений. Выехали. Майор на заднем сиденье спокойно дремлет, а у меня сердце из груди чуть не выскакивает. Ехал я быстро, но за городом сбавил газ, потом остановил машину, вылез, огляделся: далеко сзади две грузовых тянутся. Достал я гирьку, открыл дверцу пошире. Толстяк откинулся на спинку сиденья, похрапывает, будто у жены под боком. Ну, я его и тюкнул гирькой в левый висок. Он и голову уронил. Для верности я его еще раз стукнул, но убивать досмерти не захотел. Мне его живого надо было доставить, он нашим должен был много кое-чего порассказать. Вынул я у него из кобуры «парабеллум», сунул себе в карман, монтировку вбил за спинку заднего сиденья, телефонный провод накинул на шею майору и завязал глухим узлом на монтировке. Это чтобы он не свалился на бок, не упал при быстрой езде. Скоренько напялил на себя немецкий мундир и пилотку, ну, и погнал машину прямиком туда, где земля гудит, где бой идет.

Немецкий передний край проскакивал между двух дзотов. Из блиндажа автоматчики выскочили, и я нарочно сбавил ход, чтобы они видели, что майор едет. Но они крик подняли, руками махают, мол, туда ехать нельзя, а я будто не понимаю, подкинул газку и пошел на все восемьдесят. Пока они опомнились и начали бить из пулеметов по машине, а я уже на ничьей земле между воронками петляю не хуже зайца.

Тут немцы сзади бьют, а тут свои очертели, из автоматов мне навстречу строчат. В четырех местах ветровое стекло пробили, радиатор попороли пулями… Но вот уже лесок над озером, наши бегут к машине, а я вскочил в этот лесок, дверцу открыл, упал на землю и целую ее, и дышать мне нечем…

Молодой парнишка, на гимнастерке у него защитные погоны, каких я еще в глаза не видал, первым подбегает ко мне, зубы скалит: «Ага, чертов фриц, заблудился?» Рванул я с себя немецкий мундир, пилотку под ноги кинул и говорю ему: «Милый ты мой губошлеп! Сынок дорогой! Какой же я тебе фриц, когда я природный воронежец? В плену я был, понятно? А сейчас отвяжите этого борова, какой в машине сидит, возьмите его портфель и ведите меня к вашему командиру». Сдал я им пистолет и пошел из рук в руки, а к вечеру очутился уже у полковника - командира дивизии. К этому времени меня и накормили, и в баню сводили, и допросили, и обмундирование выдали, так что явился я в блиндаж к полковнику, как и полагается, душой и телом чистый и в полной форме. Полковник встал из-за стола, пошел мне навстречу. При всех офицерах обнял и говорит: «Спасибо тебе, солдат, за дорогой гостинец, какой привез от немцев. Твой майор с его портфелем нам дороже двадцати „языков“. Буду ходатайствовать перед командованием о представлении тебя к правительственной награде». А я от этих слов его, от ласки, сильно волнуюсь, губы дрожат, не повинуются, только и мог из себя выдавить: «Прошу, товарищ полковник, зачислить меня в стрелковую часть».

Но полковник засмеялся, похлопал меня по плечу: «Какой из тебя вояка, если ты на ногах еле держишься? Сегодня же отправлю тебя в госпиталь. Подлечат тебя там, подкормят, после этого домой к семье на месяц в отпуск съездишь, а когда вернешься к нам, - посмотрим, куда тебя определить».

И полковник и все офицеры, какие у него в блиндаже были, душевно попрощались со мной за руку, и я вышел окончательно разволнованный, потому что за два года отвык от человеческого обращения. И заметь, браток, что еще долго я, как только с начальством приходилось говорить, по привычке невольно голову в плечи втягивал, вроде боялся, что ли, как бы меня не ударили. Вот как образовали нас в фашистских лагерях…

Из госпиталя сразу же написал Ирине письмо. Описал все коротко, как был в плену, как бежал вместе с немецким майором. И, скажи на милость, откуда эта детская похвальба у меня взялась? Не утерпел-таки, сообщил, что полковник обещал меня к награде представить…

Две недели спал и ел. Кормили меня помалу, но часто, иначе, если бы давали еды вволю, я бы мог загнуться, так доктор сказал. Набрался силенок вполне. А через две недели куска в рот взять не мог. Ответа из дома нет, и я, признаться, затосковал. Еда и на ум не идет, сон от меня бежит, всякие дурные мыслишки в голову лезут… На третьей неделе получаю письмо из Воронежа. Но пишет не Ирина, а сосед мой, столяр Иван Тимофеевич. Не дай бог никому таких писем получать!.. Сообщает он, что еще в июне сорок второго года немцы бомбили авиазавод и одна тяжелая бомба попала прямо в мою хатенку. Ирина и дочери как раз были дома… Ну, пишет, что не нашли от них и следа, а на месте хатенки - глубокая яма… Не дочитал я в этот раз письмо до конца. В глазах потемнело, сердце сжалось в комок и никак не разжимается. Прилег я на койку, немного отлежался, дочитал. Пишет сосед, что Анатолий во время бомбежки был в городе. Вечером вернулся в поселок, посмотрел на яму и в ночь опять ушел в город. Перед уходом сказал соседу, что будет проситься добровольцем на фронт. Вот и все.

Когда сердце разжалось и в ушах зашумела кровь, я вспомнил, как тяжело расставалась со мною моя Ирина на вокзале. Значит, еще тогда подсказало ей бабье сердце, что больше не увидимся мы с ней на этом свете. А я ее тогда оттолкнул… Была семья, свой дом, все это лепилось годами, и все рухнуло в единый миг, остался я один. Думаю: «Да уж не приснилась ли мне моя нескладная жизнь?» А ведь в плену я почти каждую ночь, про себя, конечно, и с Ириной и с детишками разговаривал, подбадривал их, дескать, я вернусь, мои родные, не горюйте обо мне, я - крепкий, я выживу, и опять мы будем все вместе… Значит, я два года с мертвыми разговаривал?!

Рассказчик на минуту умолк, а потом сказал уже иным, прерывистым и тихим голосом:

Давай, браток, перекурим, а то меня что-то удушье давит.

Мы закурили. В залитом полой водою лесу звонко выстукивал дятел. Все так же лениво шевелил сухие сережки на ольхе теплый ветер; все так же, словно под тугими белыми парусами, проплывали в вышней синеве облака, но уже иным показался мне в эти минуты скорбного молчания безбрежный мир, готовящийся к великим свершениям весны, к вечному утверждению живого в жизни.

Молчать было тяжело, и я спросил:

Дальше-то? - нехотя отозвался рассказчик. - Дальше получил я от полковника месячный отпуск, через неделю был уже в Воронеже. Пешком дотопал до места, где когда-то семейно жил. Глубокая воронка, налитая ржавой водой, кругом бурьян по пояс… Глушь, тишина кладбищенская. Ох, и тяжело же было мне, браток! Постоял, поскорбел душою и опять пошел на вокзал. И часу оставаться там не мог, в этот же день уехал обратно в дивизию.

Но месяца через три и мне блеснула радость, как солнышко из-за тучи: нашелся Анатолий. Прислал письмо мне на фронт, видать, с другого фронта. Адрес мой узнал от соседа, Ивана Тимофеевича. Оказывается, попал он поначалу в артиллерийское училище; там-то и пригодились его таланты к математике. Через год с отличием закончил училище, пошел на фронт и вот уже пишет, что получил звание капитана, командует батареей «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали. Словом, обштопал родителя со всех концов. И опять я возгордился им ужасно! Как ни крути, а мой родной сын - капитан и командир батареи, это не шутка! Да еще при таких орденах. Это ничего, что отец его на «студебеккере» снаряды возит и прочее военное имущество. Отцово дело отжитое, а у него, у капитана, все впереди.

И начались у меня по ночам стариковские мечтания: как война кончится, как я сына женю и сам при молодых жить буду, плотничать и внучат нянчить. Словом, всякая такая стариковская штука. Но и тут получилась у меня полная осечка. Зимою наступали мы без передышки, и особо часто писать друг другу нам было некогда, а к концу войны, уже возле Берлина, утром послал Анатолию письмишко, а на другой день получил ответ. И тут я понял, что подошли мы с сыном к германской столице разными путями, но находимся один от одного поблизости. Жду не дождусь, прямо-таки не чаю, когда мы с ним свидимся. Ну, и свиделись… Акурат девятого мая, утром, в День Победы, убил моего Анатолия немецкий снайпер…

Во второй половине дня вызывает меня командир роты. Гляжу, сидит у него незнакомый мне артиллерийский подполковник. Я вошел в комнату, и он встал, как перед старшим по званию. Командир моей роты говорит: «К тебе, Соколов», - а сам к окну отвернулся. Пронизало меня, будто электрическим током, потому что почуял я недоброе. Подполковник подошел ко мне и тихо говорит: «Мужайся, отец! Твой сын, капитан Соколов, убит сегодня на батарее. Пойдем со мной!»

Качнулся я, но на ногах устоял. Теперь и то как сквозь сон вспоминаю, как ехал вместе с подполковником на большой машине, как пробирались по заваленным обломками улицам, туманно помню солдатский строй и обитый красным бархатом гроб. А Анатолия вижу вот как тебя, браток. Подошел я к гробу. Мой сын лежит в нем и не мой. Мой - это всегда улыбчивый, узкоплечий мальчишка, с острым кадыком на худой шее, а тут лежит молодой, плечистый, красивый мужчина, глаза полуприкрыты, будто смотрит он куда-то мимо меня, в неизвестную мне далекую даль. Только в уголках губ так навеки и осталась смешинка прежнего сынишки, Тольки, какого я когда-то знал… Поцеловал я его и отошел в сторонку. Подполковник речь сказал. Товарищи-друзья моего Анатолия слезы вытирают, а мои невыплаканные слезы, видно, на сердце засохли. Может, поэтому оно так и болит?..

Похоронил я в чужой, немецкой земле последнюю свою радость и надежду, ударила батарея моего сына, провожая своего командира в далекий путь, и словно что-то во мне оборвалось… Приехал я в свою часть сам не свой. Но тут вскорости меня демобилизовали. Куда идти? Неужто в Воронеж? Ни за что! Вспомнил, что в Урюпинске живет мой дружок, демобилизованный еще зимою по ранению, - он когда-то приглашал меня к себе, - вспомнил и поехал в Урюпинск.

Приятель мой и жена его были бездетные, жили в собственном домике на краю города. Он хотя и имел инвалидность, но работал шофером в автороте, устроился и я туда же. Поселился у приятеля, приютили они меня. Разные грузы перебрасывали мы в районы, осенью переключились на вывозку хлеба. В это время я и познакомился с моим новым сынком, вот с этим, какой в песке играется.

Из рейса, бывало, вернешься в город - понятно, первым делом в чайную: перехватить чего-нибудь, ну, конечно, и сто грамм выпить с устатка. К этому вредному делу, надо сказать, я уже пристрастился как следует… И вот один раз вижу возле чайной этого парнишку, на другой день - опять вижу. Этакий маленький оборвыш: личико все в арбузном соку, покрытом пылью, грязный, как прах, нечесаный, а глазенки - как звездочки ночью после дождя! И до того он мне полюбился, что я уже, чудное дело, начал скучать по нем, спешу из рейса поскорее его увидать. Около чайной он и кормился, - кто что даст.

На четвертый день прямо из совхоза, груженный хлебом, подворачиваю к чайной. Парнишка мой там сидит на крыльце, ножонками болтает и, по всему видать, голодный. Высунулся я в окошко, кричу ему: «Эй, Ванюшка! Садись скорее на машину, прокачу на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем». Он от моего окрика вздрогнул, соскочил с крыльца, на подножку вскарабкался и тихо так говорит: «А вы откуда знаете, дядя, что меня Ваней зовут?» И глазенки широко раскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я, мол, человек бывалый и все знаю.

Зашел он с правой стороны, я дверцу открыл, посадил его рядом с собой, поехали. Шустрый такой парнишка, а вдруг чего-то притих, задумался и нет-нет, да и взглянет на меня из-под длинных своих загнутых кверху ресниц, вздохнет. Такая мелкая птаха, а уже научился вздыхать. Его ли это дело? Спрашиваю: «Где же твой отец, Ваня?» Шепчет: «Погиб на фронте». - «А мама?» - «Маму бомбой убило в поезде, когда мы ехали». - «А откуда вы ехали?» - «Не знаю, не помню…» - «И никого у тебя тут родных нету?» - «Никого». - «Где же ты ночуешь?» - «А где придется».

Закипела тут во мне горючая слеза, и сразу я решил: «Не бывать тому, чтобы нам порознь пропадать! Возьму его к себе в дети». И сразу у меня на душе стало легко и как-то светло. Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю: «Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?» Он и спросил, как выдохнул: «Кто?» Я ему и говорю так же тихо. «Я - твой отец».

Боже мой, что тут произошло! Кинулся он ко мне на шею, целует в щеки, в губы, в лоб, а сам, как свиристель, так звонко и тоненько кричит, что даже в кабинке глушно: «Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!» Прижался ко мне и весь дрожит, будто травинка под ветром. А у меня в глазах туман, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся… Как я тогда руля не упустил, диву можно даться! Но в кювет все же нечаянно съехал, заглушил мотор. Пока туман в глазах не прошел, - побоялся ехать: как бы на кого не наскочить. Постоял так минут пять, а сынок мой все жмется ко мне изо всех силенок, молчит, вздрагивает. Обнял я его правой рукою, потихоньку прижал к себе, а левой развернул машину, поехал обратно, на свою квартиру. Какой уж там мне элеватор, тогда мне не до элеватора было.

Бросил машину возле ворот, нового своего сынишку взял на руки, несу в дом. А он как обвил мою шею ручонками, так и не оторвался до самого места. Прижался своей щекой к моей небритой щеке, как прилип. Так я его и внес. Хозяин и хозяйка в акурат дома были. Вошел я, моргаю им обоими глазами, бодро так говорю: «Вот и нашел я своего Ванюшку! Принимайте нас, добрые люди!» Они, оба мои бездетные, сразу сообразили, в чем дело, засуетились, забегали. А я никак сына от себя не оторву. Но кое-как уговорил. Помыл ему руки с мылом, посадил за стол. Хозяйка щей ему в тарелку налила, да как глянула, с какой он жадностью ест, так и залилась слезами. Стоит у печки, плачет себе в передник. Ванюшка мой увидал, что она плачет, подбежал к ней, дергает ее за подол и говорит: «Тетя, зачем же вы плачете? Папа нашел меня возле чайной, тут всем радоваться надо, а вы плачете». А той - подай бог, она еще пуще разливается, прямо-таки размокла вся!

После обеда повел я его в парикмахерскую, постриг, а дома сам искупал в корыте, завернул в чистую простыню. Обнял он меня и так на руках моих и уснул. Осторожно положил его на кровать, поехал на элеватор, сгрузил хлеб, машину отогнал на стоянку - и бегом по магазинам. Купил ему штанишки суконные, рубашонку, сандалии и картуз из мочалки. Конечно, все это оказалось и не по росту и качеством никуда не годное. За штанишки меня хозяйка даже разругала. «Ты, - говорит, - с ума спятил, в такую жару одевать дитя в суконные штаны!» И моментально - швейную машинку на стол, порылась в сундуке, а через час моему Ванюшке уже сатиновые трусики были готовы и беленькая рубашонка с короткими рукавами. Спать я лег вместе с ним и в первый раз за долгое время уснул спокойно. Однако ночью раза четыре вставал. Проснусь, а он у меня под мышкой приютится, как воробей под застрехой, тихонько посапывает, и до того мне становится радостно на душе, что и словами не скажешь! Норовишь не ворохнуться, чтобы не разбудить его, но все-таки не утерпишь, потихоньку встанешь, зажжешь спичку и любуешься на него…

Перед рассветом проснулся, не пойму, с чего мне так душно стало? А это сынок мой вылез из простыни и поперек меня улегся, раскинулся и ножонкой горло мне придавил. И беспокойно с ним спать, а вот привык, скучно мне без него. Ночью то погладишь его сонного, то волосенки на вихрах понюхаешь, и сердце отходит, становится мягче, а то ведь оно у меня закаменело от горя…

Первое время он со мной на машине в рейсы ездил, потом понял я, что так не годится. Одному мне что надо? Краюшку хлеба и луковицу с солью, вот и сыт солдат на целый день. А с ним - дело другое: то молока ему надо добывать, то яичко сварить, опять же без горячего ему никак нельзя. Но дело-то не ждет. Собрался с духом, оставил его на попечение хозяйки, так он до вечера слезы точил, а вечером удрал на элеватор встречать меня. До поздней ночи ожидал там.

Трудно мне с ним было на первых порах. Один раз легли спать еще засветло, днем наморился я очень, и он - то всегда щебечет, как воробушек, а то что-то примолчался. Спрашиваю: «Ты о чем думаешь, сынок?» А он меня спрашивает, сам в потолок смотрит: «Папка, ты куда свое кожаное пальто дел?» В жизни у меня никогда не было кожаного пальто! Пришлось изворачиваться: «В Воронеже осталось», - говорю ему. «А почему ты меня так долго искал?» Отвечаю ему: «Я тебя, сынок, и в Германии искал, и в Польше, и всю Белоруссию прошел и проехал, а ты в Урюпинске оказался». - «А Урюпинск - это ближе Германии? А до Польши далеко от нашего дома?» Так и болтаем с ним перед сном.

А ты думаешь, браток, про кожаное пальто он зря спросил? Нет, все это неспроста. Значит, когда-то отец его настоящий носил такое пальто, вот ему и запомнилось. Ведь детская память, как летняя зарница: вспыхнет, накоротке осветит все и потухнет. Так и у него память, вроде зарницы, проблесками работает.

Может, и жили бы мы с ним еще с годик в Урюпинске, но в ноябре случился со мной грех: ехал по грязи, в одном хуторе машину мою занесло, а тут корова подвернулась, я и сбил ее с ног. Ну, известное дело, бабы крик подняли, народ сбежался, и автоинспектор тут как тут. Отобрал у меня шоферскую книжку, как я ни просил его смилостивиться. Корова поднялась, хвост задрала и пошла скакать по переулкам, а я книжки лишился. Зиму проработал плотником, а потом списался с одним приятелем, тоже сослуживцем, - он в вашей области, в Кашарском районе, работает шофером, - и тот пригласил меня к себе. Пишет, что, мол, поработаешь полгода по плотницкой части, а там в нашей области выдадут тебе новую книжку. Вот мы с сынком и командируемся в Кашары походным порядком.

Да оно, как тебе сказать, и не случись у меня этой аварии с коровой, я все равно подался бы из Урюпинска. Тоска мне не дает на одном месте долго засиживаться. Вот уже когда Ванюшка мой подрастет и придется определять его в школу, тогда, может, и я угомонюсь, осяду на одном месте. А сейчас пока шагаем с ним по русской земле.

Тяжело ему идти, - сказал я.

Так он вовсе мало на своих ногах идет, все больше на мне едет. Посажу его на плечи и несу, а захочет промяться, - слезает с меня и бегает сбоку дороги, взбрыкивает, как козленок. Все это, браток, ничего бы, как-нибудь мы с ним прожили бы, да вот сердце у меня раскачалось, поршня надо менять… Иной раз так схватит и прижмет, что белый свет в глазах меркнет. Боюсь, что когда-нибудь во сне помру и напугаю своего сынишку. А тут еще одна беда: почти каждую ночь своих покойников дорогих во сне вижу. И все больше так, что я - за колючей проволокой, а они на воле, по другую сторону… Разговариваю обо всем и с Ириной и с детишками, но только хочу проволоку руками раздвинуть, - они уходят от меня, будто тают на глазах… И вот удивительное дело: днем я всегда крепко себя держу, из меня ни «оха», ни вздоха не выжмешь, а ночью проснусь, и вся подушка мокрая от слез…

Чужой, но ставший мне близким человек поднялся, протянул большую, твердую, как дерево, руку:

Прощай, браток, счастливо тебе!

И тебе счастливо добраться до Кашар.

Благодарствую. Эй, сынок, пойдем к лодке.

Мальчик подбежал к отцу, пристроился справа и, держась за полу отцовского ватника, засеменил рядом с широко шагавшим мужчиной.

Два осиротевших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждет их впереди? И хотелось бы думать, что этот русский человек, человек несгибаемой воли, выдюжит и около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если к этому позовет его родина.

С тяжелой грустью смотрел я им вслед… Может быть, все и обошлось бы благополучно при нашем расставанье, но Ванюшка, отойдя несколько шагов и заплетая куцыми ножками, повернулся на ходу ко мне лицом, помахал розовой ручонкой. И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся. Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Тут главное - уметь во-время отвернуться. Тут самое главное - не ранить сердце ребенка, чтобы он не увидел, как бежит по твоей щеке жгучая и скупая мужская слеза…

СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА

Первая послевоенная весна на Верхнем Дону. «В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые сне­гом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны».

В такое бездорожье рассказчику пришлось от­правиться в станицу Букановскую, отправился он с попутчиком на бричке. Добравшись до перепра­вы через речку Еланку, рассказчик перебрался на другой берег, где в колхозном сарае его ожида­ла старая машина.

Там он столкнулся с необходимостью дождаться товарища: «Если это проклятое корыто не разва­лится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите», - сказал шофер - лодка оказалась на редкость старой.

Сидя на старом плетне, рассказчик увидел муж­чину с мальчиком лет пяти-шести, которые вы­шли из-за крайних дворов хутора. Поравнявшись с машиной, стоявшей рядом с рассказчиком, муж­чина (высокий, сутуловатый) завел разговор. Он принял рассказчика за шофера.

Мужчине с мальчиком пришлось ждать лодку.

Рассказчик обратил внимание на глаза мужчи­ны: «Видали вы когда-нибудь глаза, словно при­сыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть?»

Мужчина, Андрей Соколов, поведал о своей не­легкой судьбе.

Он - шофер, всю войну провел за баранкой. В Гражданскую войну был в Красной Армии, в го­лодный год работал на кулаков на Кубани. Его родня умерла от голода, и остался он один. Через год шофер поехал в Воронеж, женился. Брак ока­зался счастливым: его жена Ирина, сирота, обла­дала замечательным характером. «И не было для меня красивее и желанней ее, не было на свете и не будет!»

Были у Андрея и дети: родился сын Анато­лий, а через год - две дочки, Настенька и Оленька. Андрей изучил автодело, ушел с завода, где рабо­тал, и стал «шоферить». Перед войной построили дом «об двух комнатах», завели коз. Дом находил­ся неподалеку от авиазавода, что и отразилось на судьбе Андрея.

На второй день войны получил шофер повестку из военкомата, на третий должен был отправить­ся в эшелон. На проводах Ирина разрыдалась, че­го за ней не водилось, и сказала, что больше они не увидятся. «Тут у самого от жалости к ней серд­це на части разрывается, а тут она с такими сло­вами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрал­ся. Зло меня тут взяло!»

Андрей рассказывал взволнованно. «До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..»

Сформировали бойцов в Украине, под Белой Цер­ковью, и поехал Андрей на фронт. Письма он от своих часто получал, писал сам редко. «Тошное вре­мя было».

Шофер рассказывает о том, как люди проявля­ют себя на войне. Он «терпеть не мог этаких слюня­вых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам и милахам писали, сопли по бумаге размазывали». Шофер считает, что женщинам в тылу не легче, чем мужчинам на войне, и подобные слезоточивые пись­ма заставляют женщин опускать руки.

На фронте Андрей был около года, дважды был легко ранен. В мае 1942 г. шофер попал в плен. Его машину подорвало, и Андрей долгое время был без сознания. Очнувшись, он увидел: «кругом снаря­ды валяются, какие я вез, неподалеку моя маши­на, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет…». Соколов понял, что попал к фашистам.

Немцы обнаружили Соколова и увели с собой вместе с другими пленными в качестве рабочей силы.

Ночевали пленные в полуразрушенной церкви. Там Андрей столкнулся с людьми, не сломленны­ми даже пленением. Военный врач в полной тем­ноте церкви, в плену делал свое дело - помогал раненым чем только мог.

Один из пленных, христианин, не смог заставить себя справить естественные надобности в стенах церкви и стал проситься выйти. Конвой расстре­лял и его, и еще трех человек.

Соколов в ту ночь услышал о готовящемся пре­дательстве. Некий Крыжнев заявил своему взвод­ному, что не намерен отвечать за всех, и, если тот не скажет, что коммунист, Крыжнев его сдаст. «Товарищи… остались за линией фронта, а я тебе не товарищ, и ты меня не проси, все равно укажу на тебя. Своя рубашка к телу ближе», - сказал Крыжнев. Соколов решил, что не сможет это так оставить. Ближе к утру Соколов задушил преда­теля. После этого стало ему нехорошо, хотелось вымыть руки, словно задушил он не человека, а «гада ползучего». Это было первое убийство coвершенное Соколовым. В Познани Соколов решил уходить к своим. Пленных рабочих отправили в лес могилы рыть. Охранники отвлеклись, и Соколов побежал. За сутки он прошел почти сорок километ­ров, но ему не повезло. На четвертые сутки его поймали. Немцы избили его и натравили на него собак, после чего Соколов месяц отсидел в карце­ре за побег.

За два года плена Андрей Соколов объехал пол- Германии.

Под конец военнопленных заставили разрабаты­вать камень. Соколов бросил неосторожную фра­зу: «Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра… хва­тит». Кто-то донес коменданту лагеря.

Комендант вызвал Андрея к себе, и тот уже ре­шил, что - все. Конец ему. Но расстреливать его не стали.

Остаток войны Соколов провел в Рурской облас­ти на шахтах. К 1944 г. в Германии не хватало сол­дат, и пленных шоферов взяли возить немцев. Анд­рей воспользовался предоставленной возможностью и бежал, прихватив с собой немецкого инженера, майора, которого возил.

Андрей достиг своих, немного пришел в себя после тягот плена. Написал письмо жене, но отве­та не дождался.

Только через три недели пришло письмо от со­седа, Ивана Тимофеевича. Он сообщил, что еще в ию­не сорок второго года немцы бомбили авиазавод и одна бомба упала на дом Соколовых. Анатолий, сын, в то время был в городе. Узнав, что произо­шло, он отправился на фронт добровольцем.

Андрей Соколов отправился в Воронеж, увидел воронку, оставшуюся на месте его дома, и в тот же день вернулся в дивизию.

Месяца через три после этого он узнал, что сын его воюет на другом фронте. Андрей обрадовался, начались у него «стариковские мечтания»: как сы­на женит да с молодыми жить будет, внуков нян­чить.

Но и здесь судьба не дала ему шанса. Анатолий был убит девятого мая утром, в День Победы.

По окончании войны поехал Андрей в Урюпинск, где жил его демобилизованный друг с женой. Стал работать шофером в автороте. После работы забе­гал в чайную. И несколько дней подряд у чайной Соколов замечал мальчика: «маленький оборвыш: личико все в арбузном соку, покрытом пылью, гряз­ный, как прах, нечесаный, а глазенки - как звез­дочки ночью после дождя!»

Мальчишка кормился около чайной. Возвра­щаясь из совхоза, Андрей окликнул его, познако­мился и узнал историю ребенка.

Ванин отец погиб на фронте, а мать убило в по­езде бомбой. «Наклонился я к нему, тихонько спра­шиваю: “Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?” Он и спросил, как выдохнул: “Кто?” Я ему и говорю так же тихо: “Я - твой отец”». Стал Ваня жить вместе с Андреем.

По осени случилось несчастье: у Соколова ото­брали «шоферскую книжку», зиму он проработал плотником, а по весне списался с сослуживцем и решил отправиться в Кашарский район.

Завершается повествование раздумьями рас­сказчика о тяготах жизни и войны. «Два осиротев­ших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждет их впереди?»

4.9 (98%) 20 votes

Здесь искали:

  • судьба человека краткое содержание
  • шолохов судьба человека краткое содержание
  • судьба человека краткое сочинение

Знаменитое произведение Михаила Шолохова «Судьба человека» рассказывает нам о жизни простого русского солдата. В образе Андрея Соколова показана судьба всего советского народа. Неожиданно наступившая для всей страны война разрушила все мечты на будущее у нашего героя.

Отняв родных и близких, не позволили русскому человеку сломиться, благодаря его сильной воли и стойкости характера. Встретив маленького мальчика Ванюшу, Соколов понял, что в его жизни еще будут светлые и радостные моменты.

Рассказ учит нас быть мужественными, любить и стойко защищать Родину, какие бы удары не преподносила вам жизнь. Всегда найдётся человек, который подарит любовь, заботу и сделает вашу жизнь счастливой.

Подробный пересказ

Рассказ повествует о нелегкой жизни человека - Соколова, на его долю выпала нелегкая судьба, но он стойко пережил все невзгоды и поступал храбро, проявлял уважение и заботу к другим, даже когда у самого было худо в жизни.

Рассказчик и Соколов встретились случайно, они стояли и курили, пока Соколов говорил о своей жизни.
Соколов жил в Воронежской губернии, работал, как и все - не покладая рук, рядом с ним была заботливая жена. Но мирная жизнь кончилась, и началась война. Стал Соколов шофером, а дома остались дети и любящая жена, которая провожала мужа со слезами на глазах. Это не понравилось Соколову, подумал, что заживо хоронят его. На войне был дважды ранен, а когда ночевали в церкви - три разный случая случились с героем.

Первый - вправил ему руку неизвестный человек.

Второй - Соколов задушил человека, который хотел взводного отдать фашистам.

Третий - фашисты убили верующего, который не хотел осквернять церковь, чтобы справить нужду.

После Соколов решился на побег, на третьи сутки его поймали и после пребывания в карцере, отправили в Германии.

Однажды Соколова чуть не убили, но смог избежать ее. Соколов сказал такому же человеку по несчастью, что для них маленькие могилы приготовили. Это услышал Мюллер - комендант лагеря, в котором находился Соколов.

Комендант лагеря приказал выпить его за свою же смерть, не закусив (Соколов решил не брать и куска хлеба он фашиста, хотя очень хотел есть), смеясь пленному в лицо, как бы унижая его положение и показывая свою полную власть над его жизнью. Так он выпил три стакана, а комендант, удивившись такому стойкому человеку, решил не убивать за сказанные слова. В концлагере Соколова морили голодом, но все же он смог выжить.

Далее Соколова снова отправили в шоферы, когда он вез очередного майора, то оглушил его и забрал пистолет, после чего преодолев пост, вернулся к своим. Тут его ждали плохие новости - он потерял семью. Такое горькое известие пошатнула Соколова, но не надолго. Он, собравшись с силами, решил не отступать. Понял, что делать ему более нечего и пошел на фронт. Перед этим посмотрел на остатки своего дома.

Через некоторое время Соколов узнает, что сын - Анатолий жив и хорошо закончил училище, и пошел на фронт (на фронте он хорошо отличился, имел много наград и был отличным бойцом), в сорок пятом году был убит снайпером.
Когда же война кончилась, он поехал в Урюпинск к другу. Там и остался жить. Возле магазина познакомился с маленьким мальчиком Ваней, у которого мать и отец погибли во время войны. Однажды сказал мальчику, что он его отец и усыновил его, а жена товарища помогла за уходом ребенка. Но потом опять беда - сбил случайно корову (она выжила), жители всполошились, а автоинспектор отобрал разрешение на права, несмотря на уговоры. Всю зиму плотничал, а потом подался снова к товарищу(общался с ним некоторое время по почте), который с удовольствием его приютил, да и там новую книжку на разрешение водить дадут. Соколов решил, что отдаст мальчика в школу, тогда и найдет постоянное место жительства, а сейчас повременит. На этом рассказ Соколова кончается - подходит лодка, и рассказчик прощается со случайным знакомым. Он стал думать над услышанным. А маленький мальчик помахал ему своей маленькой розовой рученькой на прощание. Так рассказчик понял, что важно не обидеть ребенка и скрыть от него свою мужскую слезу.

Данный рассказ учит о том, что нужно проявлять человечность к другим, несмотря ни на что. Соколов - отверженный человек, "настоящий русский", который противостоял злу, смог заглянуть страху в глаза. Поступок Соколова (когда он взял к себе мальчика), показывает, что люди могут проявлять сочувствие к другим, жалеть и помогать.

Также рассказ учит стоять за себя и сохранять честь, так Соколов отстоял свое достоинство, когда пил за свою смерть, что помогло спастись ему.

Соколов - пример русского человека, который вобрал в себя все качества людей того времени, показатель того, что людям все же присуща доброта и смелость.

И еще один урок приносит рассказ, что за свою жизнь нужно бороться всеми силами, как это делал Соколов. Не бояться противника или врага, а смело смотреть в его лицо и наступать. Ведь жизнь - одна, и не нужно ее терять без боя.

Краткое содержание Шолохов Судьба человека по главам

Андрей Соколов

В самом начале рассказа мы видим, как рассказчик едет на телеге с товарищем в станицу Букановскую. Действие происходит ранней весной, когда только начал таять снег и поэтому дорога оказалась утомительной. Через некоторое время ему приходится переправляться через реку с неожиданно появившимся шофером. Оказавшись на другом берегу, повествующий остался ждать водителя, который обещал прибыть через 2 часа. И возможно ожидание было бы утомительным, но неожиданно к сидевшему рассказчику подходит мужчина с ребенком, который и станет главным героем повествования. Андрей Соколов, так его звали, приняв неизвестного ему человека за шофера, присаживается рядом и рассказывает ему о своей жизни.

Жизнь Соколова до войны

Главный герой родился в 1900 году в Воронежской губернии. Воевал в Красной Армии. Когда наступил голод в стране Советов, ушел батрачить, поэтому и выжил. Похоронив родителей и сестренку, отправился в Воронеж, где работал плотником и простым рабочим на заводе. Там же встретив свою любовь, вскоре женился. Женщина попалась Андрею ласковая, все понимающая, настоящая хозяйка. Ирина, так ее звали, никогда не попрекала его за лишнюю выпитую рюмочку, ни за грубое слово. Позже в семье появились дети - две дочки и сын. И вот тогда-то, Соколов решил покончить с выпивкой и заняться серьезным делом. Больше всего его тянуло к машинам. Таким образом, он стал работать шофером. Так бы и продолжалась мирная, размеренная жизнь, если бы не нападение фашистской Германии на нашу страну.

Война и плен

Прощание с семьей было таким тяжелым, как будто Соколов предчувствовал, что своих родных он больше не увидит. На фронте он также шоферил. Был два раза ранен. Но война не отступала от наших родных просторов и преподнесла ему тяжелые испытания. В 1942 году в одном из наступлений фашистов, подвозя снаряды в траншеи, наш герой был контужен. Придя в сознание, он понял, что очутился в тылу врага. Желая умереть, как настоящий русский солдат, Соколов с гордо поднятой головой встал перед фашистами. Таким образом, Андрей попадает в плен. За все свое время у немцев в жизни нашего героя происходят довольно- таки весомые события. Во-первых, помня о чести и достоинстве советского воина, он спасает коммуниста и убивает предателя. Там же пленный военврач вправляет Соколову вывихнутую руку. Все эти моменты раскрывают всевозможные типы человеческого поведения в страшных обстоятельствах.

Эпизоды, где фашисты расстреливают верующего человека, который всю ночь отпрашивался в уборную и расстрел несколько военнопленных, заставили задуматься о побеге. Такой случай ему подвернулся. Когда всех отправили рыть могилы, Андрей бежал. Но далеко ему уйти не пришлось. На четвертые сутки его поймали немцы. Этот побег отдалил его больше от родины. Нашего героя отправляют на работы в Германию. Где только не пришлось ему побывать. И не представлял себе Соколов, что только сила духа помогла ему избежать смерти.
На волоске от смерти.

Один из самых впечатляющих эпизодов - пребывание у лагерфюррера Мюллера, показывает нам мужество русского солдата. Находясь в плену, каждый выживал, как мог. Среди наших воинов было много предателей. Неосторожно сказанная фраза про Германию, приблизили Андрея к гибели. Перед самой смертью, немцы предложили выпить. И Соколов, показывая русское достоинство и отвагу, употребляет 3 стакана шнапса, не закусывая. Такой поступок вызывает почтение у фашистского изувера. И он, не только дарует ему жизнь, но и дает ему в барак булку хлеба и маленький кусочек сала.

Сцена допроса показала фашистам стойкость, самоуважение советского человека. Для германских войск это был неплохой урок.

Освобождение из плена

По истечении некоторого времени нашему герою стали доверять, и он начинает работать водителем у немцев. В удобный для него момент солдат бежит, захватив с собой майора и пакет важных документов. Этот побег помогает Соколову реабилитироваться перед Родиной. Подлечившись в лазарете, солдат стремится быстрее увидеть семью, но узнает, что во время бомбоударов погибли все его родные. Больше уже ничего не держало Андрея. Он уходит вновь на фронт, чтобы отомстить за гибель жены и детей.

Сын Анатолий

Счастье и горе перекликаются на протяжении всего рассказа. Радостная весть о своем старшем сыне побуждает Соколова на новые подвиги. Но эти моменты длились недолго. Анатолия убивают в День Победы над фашистскими захватчиками.

Послевоенное время

После похорон сына, оставшись совсем один, наш герой не хочет возвращаться на родину и едет к своему товарищу, который давно приглашал его к себе в Урюпинск. Приехав к нему, Андрей устраивается работать водителем вместе с другом. Однажды, чисто случайно, он встречает мальчика, сироту. Этот мальчуган так сильно тронул его сердце, что отдав всю теплоту и любовь, Соколов усыновляет его. Именно Ванюшка со своей детской чистотой и откровенностью помогает вернуться к жизни и становится путеводной звездой в горестной жизни героя. Не случайно, эта встреча происходит ранней весной.

Яркое солнце, бегущие звонкие ручьи говорит о том, что появление Вани растопило сердце героя. И жизнь продолжается. Возможно, он бы так и пребывал с приемышем в Урюпинске, если бы не сбил случайно корову с ног. Лишили Андрея книжки. И взяв за руку мальчика, с лучшей надеждой на будущее, он отправляется в дальнюю дорогу, Кашарский район. Читая последние строчки произведения отчетливо видно, как в соединении двух осиротевших судеб, автор показывает, что, несмотря на страдания и тяготы во время войны, русский человек не сломился и своим примером на образе Соколова помогает возродиться людям, которые также прошли через лишения и горе.

Но жизнь продолжается. И вновь возводят дома, школы, больницы, работают заводы. Люди влюбляются, женятся. И живут ради будущего поколения, в сердцах которых теплится искренняя теплота и любовь. Ведь именно в них наша сила и могущество.

Картинка или рисунок Судьба человека

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Янссон Последний в мире дракон

    Муми-тролль, играя в саду, случайно зацепил стеклянной банкой крошечного дракона. Это случилось среду ясным летним днем. Дракончик был очень маленький, с коробок для спичек, крылья были прозрачные и напоминали плавники золотой рыбки

  • Краткое содержание Чуковский Серебряный герб

    Бедные, самые обычные люди всегда страдали из-за своего простого и бедного положения в обществе. Как ни странно, но именно бедность всегда наказуема. Все любят и уважают обеспеченных людей, редко кто обратит внимание на бедняка

  • Краткое содержание Мериме Кармен

    Путешествуя по Испании, главный герой заводит опасное знакомство. Беседа за сигарой и совместной трапезой располагает к доверию, и незнакомец становится попутчиком. Антонио, проводник рассказчика, признаёт в случайном знакомом преступника

  • Краткое содержание Сказка Летучий корабль

    У стариков было трое сыновей, двое считались умными, а третьего никто и за человека не считал, потому что он глупым был

  • Краткое содержание Бианки Первая охота

    Надоело щенку гонять кур по двору, вот и пошел он охоту ловить диких птиц и зверей. Думает щенок, что сейчас поймает кого то и домой пойдет. По пути его увидели жуки, насекомые, кузнечики, удод, ящерица, вертишейка, выпь