Засвистал и защелкал. Басня Осёл и соловей читать. Мораль басни Осёл и соловей

Осёл оценивает Соловьиную песню в басне Крылова. Забавная, красивая и очень тонкая история.

Басня Осёл и соловей читать

Осел увидел Соловья
И говорит ему: "Послушай-ка, дружище!
Ты, сказывают, петь великий мастерище.
Хотел бы очень я
Сам посудить, твое услышав пенье,
Велико ль подлинно твое уменье?"
Тут Соловей являть свое искусство стал:
Защелкал, засвистал
На тысячу ладов, тянул, переливался;
То нежно он ослабевал
И томной вдалеке свирелью отдавался,
То мелкой дробью вдруг по роще рассыпался.
Внимало все тогда
Любимцу и певцу Авроры;
Затихли ветерки, замолкли птичек хоры,
И прилегли стада
Чуть-чуть дыша, пастух им любовался
И только иногда,
Внимая Соловью, пастушке улыбался.
Скончал певец. Осел, уставясь в землю лбом,
"Изрядно, - говорит, - сказать неложно,
Тебя без скуки слушать можно;
А жаль, что незнаком
Ты с нашим петухом;
Еще б ты боле навострился,
Когда бы у него немножко поучился",
Услыша суд такой, мой бедный Соловей
Вспорхнул - и полетел за тридевять полей.
Избави бог и нас от этаких судей.

Мораль басни Осёл и соловей

Избави бог и нас от этаких судей (судить без знания дела абсурдно, а принимать во внимание такие суждения тем более)

Басня Осёл и соловей - анализ

В басне Крылова Осел и Соловей каждый из героев выступает символом качеств, которые стоят того, чтобы о них задуматься. Итак, Соловей. Птица прекрасным пением олицетворяет человека - мастера своего дела, с даром от самой Природы. К пению птицы прислушивается каждый, кто его услышит и каждый высоко оценит талант Соловья, чем тот по праву гордится. Крылов использует такие выразительные интонации и слова в адрес Соловушки, которые кажется не превзошел никто из русских писателей. Очаровательные, подробные описания окружающей обстановки, реакции людей и животных на песню птицы, доказывают к тому же, что Крылов – не просто баснописец, он – великий поэт. Соловей описан так, что не найдется больше ничего того, что стоило бы добавить.

Осёл же, напротив, совершенно не разбирается в пении, но оценивать Соловья считает возможным. За неимением слуха и понимания прекрасного, посчитал, что даже петух спел бы лучше. Крылов здесь передает абсурдность сложившейся ситуации и моралью в последней строчке басни подводит итог: браться судить о том, о чем даже не имеешь представления – глупо. Осел, сравнивая Соловья с Петухом, сопоставляет две совершенные противоположности, показывая нам отсутствие какого-либо вкуса.

Страница 5 из 12

Сказка: «Синичкин календарь»

Май.

В лесу еще было полно снегу. Он спрятался под кустами и деревьями, и солнцу трудно было достать его там. В поле давно уже зеленела посеянная с осени рожь, а лес все еще стоял голый.
Но уже было в нем весело, не то что зимой. Налетело много разных птиц, и все они порхали между деревьями, прыгали по земле и пели, - пели на ветвях, на макушках деревьев и в воздухе.
Солнце теперь вставало очень рано, ложилось поздно и так усердно светило всем на земле и так грело, что жить стало легко. Синичке больше не надо было заботиться о ночлеге: найдет свободное дупло - хорошо, не найдет - и так переночует где-нибудь на ветке или в чаще.
И вот раз вечерком ей показалось, будто лес в тумане. Легкий зеленоватый туман окутал все березы, осины, ольхи. А когда на следующий день над лесом поднялось солнце, на каждой березе, на всякой веточке показались точно маленькие зеленые пальчики: это стали распускаться листья.
Тут и начался лесной праздник.
Засвистал, защелкал в кустах соловей.
В каждой луже урчали и квакали лягушки.
Цвели деревья и ландыши. Майские жуки с гуденьем носились между ветвями. Бабочки порхали с цветка на цветок. Звонко куковала кукушка.
Друг Зиньки - дятел-красношапочник - и тот не тужил, что не умеет петь: отыщет сучок посуше и так лихо барабанит по нему носом, что по всему лесу слышна звонкая барабанная дробь.
А дикие голуби поднимались высоко над лесом и проделывали в воздухе головокружительные фокусы и мертвые летли. Каждый веселился на свой лад, кто как умел.

Зиньке все было любопытно. зинька всюду поспевала и радовалась вместе со всеми.

По утрам на заре слышала Зинька чьи-то громогласные крики, будто в трубы кто-то трубил где-то за лесом.

Полетела она в ту сторону и вот видит: болото, мох да мох, и сосенки на нем растут.

И ходят на болоте такие большие птицы, каких никогда еще Зинька не видела, - прямо с баранов ростом, и шеи у них долгие-долгие. Вдруг подняли они свои шеи, как трубы, да как затрубят, как загремят:
- Тррру-рру-у! Тррру-рру!
Совсем оглушили синичку.
Потом один растопырил крылья и пушистый свой хвост, поклонился до земли соседям да вдруг и пошел в пляс: засеменил, засеменил ногами и пошел по кругу, все по кругу; то одну ногу выкинет, то другую, то поклонится, то подпрыгнет, то вприсядку пойдет - умора!
А другие на него смотрят, собрались кругом, крыльями враз хлопают.
Не у кого было зиньке спросить в лесу, что это за птицы-великаны, и полетела она в город к Старому Воробью.
И Старый Воробей сказал ей:
- Это журавли; птицы серьезные, почтенные, а сейчас видишь, что выделывают. Потому это, что пришел веселый месяц май, и лес оделся, и все цветы цветут, и все пташки поют. Солнце теперь всех обогрело и светлую всем радость дало.">

11 марта исполняется год со дня кончины Елены Шварц. На поминках поэта лучше всего не говорить от себя, а читать и слушать его стихи.

Такое чтение и слушание я и хочу предложить – с небольшими комментариями. Я собрала те стихи Елены Шварц, по которым проходит пунктир одного «сюжета». Этот сюжет составлен из нескольких центральных мотивов ее поэзии; я назвала бы его так:

Птица. Клетка. Иное (Звезды)

И птица, и звезды, и клетка (или другие образы заточенья) входят во многие другие конфигурации в стихах Елены Шварц. В нашем сюжете они связаны с мыслью о поэте. В свою очередь, и поэт у Шварц может отождествляться не только с певчей птицей, но с деревом, рыбой, вином, иноком, юродивым, радистом… много с чем и с кем еще. И все же прежде всего – с птицей. В самой фонике стихов Шварц сквозь русский язык часто совершенно явственно слышится птичья речь (смотрите начало «Соловья» и «Черной речки») – как в музыкальную ткань Моцарта попадают птичьи обороты. В этой «орнитологичности» русской речи самый близкий Елене поэт – Велимир Хлебников.

И птицы Хлебникова пели у воды.

Итак, попробуем идти за нитью «птичье-стихотворческого» сюжета, проходящей через три десятилетия.

Эпизод первый.
«Соловей спасающий»

Соловей засвистал и защелкал –
Как банально начало – но я не к тому –
Хотя голосовой алмазною иголкой
Он сшил Деревню Новую и Каменного дышащую мглу,
Но это не было его призваньем. Он в гладком шаре ночи
Всю простучал поверхность и точку ту нашел, слабее прочих.

Друг! Неведомый! Там он почуял иные
Края, где нет памяти, где не больно
Дышать, – там они, те пространства родные,
Где чудному дару будет привольно.
И, в эту точку голосом ударив, он начал жечь ее
как кислотой,
Ее буравить, рыть, как роет пленник, такою ж
прикрываясь темнотой.

Он лил кипящий голос
В невидимое углубленье –
То он надеялся, что звук взрастет, как колос,
Уже с той стороны, то умолкал в сомненье.
То просыпался и тянул из этой ямки все подряд,
Как тянут из укуса яд.

Он рыл туннель в грязи пахучей ночи
И ждал ответ
С той стороны – вдруг кто-нибудь захочет
Помочь ему. Нездешний свет
Блеснет. Горошинку земли он в клюв тогда бы взял
И вынес бы к свету чрез темный канал.

Эти изумительные стихи написаны в начале 1970-х: автору немного за 20. Я помню, как, прочитав в самиздатской машинописи первую строчку этих стихов – попробуйте прочитать, и вы почувствуете, что сами засвистали и защелкали: звук пришел! – строчку чистой новизны и одновременно как будто входящую во все хрестоматии поэзии, и не только русской, я вздрогнула: нечто произошло. Чудо этой звучности в последующих строках развернется в головокружительный ряд образов – голосовой иголки, шара ночи, колоса звука и т.д. Соловей – лучший повод устроить пир звучности, это и Крылов прекрасно понимал. Соловей – лучший повод обсудить смерть и бессмертие, бессмертие дара и вдохновения. Это знал Китс. «Как банально начало». Мы находимся в мире, где знают о банальности. Не всегда это было важно.

Оригинально шварцевское здесь – это тема замкнутости, герметичной тюрьмы мирозданья – и птичьего пенья (поэтической речи) как спасенья: пробиться на свободу, в иное. Насилие, боль, нанесение травмы здесь неизбежны. Звук должен пробить (проколоть, просверлить, пробуравить) глухую стену мира и проникнуть в «нездешний свет», в «пространства родные». И вынести туда весь этот мир, землю, сжавшуюся до горошины в его клюве. Такого спасенья ищет соловей – и поэт. Финал стихотворения говорит, скорее, о сорвавшейся попытке. Конец в сослагательном наклонении? Шар ночи остается прочно замкнутым.

Эпизод второй.
«Башня, в ней клетки»

Строфа – она есть клетка с птицей,
Мысль пленная щебечет в ней –
Она вздыхает, как орлица,
Иль смотрит грозно, как царица,
То щелкает, как соловей.

Они стоят – на клетке клетка – как бы собор,
Который сам поет, как хор.

Я б выпустила вас на волю,
Но небо крапинкою соли
Мерцает в выси – ни дверей, ни окон
Нет в этой башне, свернутой, как кокон.

Но я открою клеток дверцы –
Они вскричат, как иноверцы
На безъязыких языках.
Толкаясь, вылетят они
И защебечут, залопочут,
Заскверещат и загогочут.
И горл своих колышут брыжи,
И перья розовые сыплют,
Пометом белоснежным брызжут,
Клюют друг друга и звенят.

Они моею кровью напитались,
Они мне вены вскрыли ловко,
И мной самой (какая, впрочем, жалость)
Раскидан мозг по маленьким головкам.
Осколки глаз я вставила им в очи,
И мы поем,
А петь нас Бог учил, и мы рычим, и мы клокочем,
Платок накинут – замолчим.

Стихи того же времени, 1972. Но птица (птицы) уже в клетке, это не вольный соловей. Выпускать эти пернатые создания – щебечущие мысли, строфы – бесполезно: вселенная замкнута, как башня. Небо над ней «крапинкой соли» (в первом стихотворении земля сжималась в горошину, здесь небо еще меньше), она «без дверей, без окон». Поэт открывает дверцы клеток-строф – но птицы не вылетают. Они начинают представление. Из птичьего языка рождаются русские слова – заскверещат, загогочут, брыжи и т.д. Четвертая строфа не то что подражает птичьим звукам, она их просто смещает внутрь членораздельной речи. Все кончается перспективой не только закрытой, но и затемненной клетки, сна и молчанья. Кстати, какой замечательный признак различия мысли прозаической и стихотворной: стихотворная мысль щебечет и ежеминутно меняется (как орлица – как царица – как соловей ). Мир замкнут, как башня-кокон: клетка с птицами – в клетке.

Эпизод третий.
«Попугай в море»

Вот после кораблекрушенья
Остался в клетке попугай.
Он на доске плывет – покуда
Не заиграет Океан.

Перебирает он слова,
Как свои шелковые перья,
Упустит – и опять поймает,
Укусит – и опять подбросит.

Поет он песню о мулатке
Иль крикнет вдруг изо всей мочи
На самом на валу, на гребне –
Что бедный попка водки хочет.

И он глядит так горделиво
На эту зыбкую равнину.
Как сердце трогает надменность
Существ беспомощных и слабых.

Бормочет он, кивая:
Согласен, но, однако...
А впрочем... вряд ли... разве...
Сугубо... И к тому же...

На скользкой он доске
Сидит и припевает,
Бразилия, любовь
Зажаты в желтых лапах.

Косит он сонным глазом,
Чтоб море обмануть.
Год дэм!.. В какой-то мере,
И строго говоря...

А волны все темней и выше,
И к ночи Океан суровей,
Он голову упрячет в перья
И спит с доверчивостью детской.

И растворяет тьма глухая
И серый Океан косматый
Комочек красно-золотистый,
Зеленый и голубоватый.

Стихи похожи на киносьемку визионера. Клетка теперь еще и в океане! Изменчивость, актерство и надменность попугая – те же, что у птиц в клетке строфы. Но здесь это уже вопиюще неуместно. Стихи невыносимой жалости. Комичный попугай, птица-забавник (ср.попугая в начале «Кинфии») становится трагическим героем (как в других, автопортретных стихах Е.Шварц – воинственный воробей). В конце камера удаляется. Последняя вспышка цвета перед концом, перед серой всеобщей тьмой: красно-золотистый, зеленый и голубоватый. Последняя вспышка нашей речи вдали от всякого смысла («перебирает он слова, как свои шелковые перья», как было сказано в начале). Последняя вспышка нашей глупой, почти пародийной, крохотной и доверчивой жизни. Вселенная здесь замкнута не как «гладкий шар ночи» («Соловей спасающий»), и не как башня, а как косматый Океан, пожирающий звук и цвет. Это кажется еще более безвыходно. Растворение в энтропии.

Эпизод четвертый.
«Песня птицы на дне морском»

Мне нынче очень грустно,
Мне грустно до зевоты –
До утопанья в сон.
Плавны водовороты,
О, не противься морю,
Луне, воде и горю,
Кружась, я упадаю
В заросший тиной склон,
В замшелых колоколен
Глухой немирный звон.

Птица скользит под волнами,
Гнет их с усильем крылами.

Среди камней лощеных
Ушные завитки
Ракушек навощенных,
И водоросль змеится,
Тритон плывет над ними,
С трудом крадется птица,
Толкаясь в дно крылами,
Не вить гнездо на камне,
Не, рыбы, жить меж вами,

А петь глубинам, глыбам
В морской ночной содом
Глухим придонным рыбам
О звездах над прудом,
О древней коже дуба
И об огне свечном,

И о пещных огнях,
Негаснущих лампадках,
О пыли мотыльков,
Об их тревоге краткой,
О выжженных костях.

Птица скользит под водами,
Гнет их с усильем крылами.

Выест зрачок твой синяя соль,
Боль тебе клюв грызет,
Спой, вцепясь в костяное плечо,
Утопленнику про юдоль,
Где он зажигал свечу.

Птица скользит под водами,
Гнет их с усильем крылами.
Поет, как с ветки на рассвете,
О солнце и сиянье сада,
Но вести о жаре и свете
Прохладные не верят гады.
Поверит сумрачный конек –
Когда потонет в круглой шлюпке,
В ореховой сухой скорлупке
Пещерный тихий огонек –
Тогда поверит морской конек.

Стоит ли петь, где не слышит никто,
Трель выводить на дне?
С лодки свесясь, я жду тебя,
Птица, взлетай в глубине.

Продолжение после конца. Сновидение или «жизнь после жизни». Оказывается, что очевидный конец – еще не конец. Петь можно и за чертой последней замкнутости, невозможности, на дне морском, в среде не воздушной, а водной, где птицам нечем дышать и наши звуки не звучат. Жить невозможно, но петь возможно (жить и петь часто противопоставлены у Е.Шварц: см. «Из Марло» «Все жить хотят… Но я – другой, я – птица, я – бродильня… Я петь желаю»).

Строфы, пересказывающие песнь птицы (начиная с «А петь глубинам, глыбам»), – из самых прекрасных у Елены Шварц. Птица на дне поет о разных огнях и о свете (о звездах, свечах, печном огне, лампаде). Сладостно это слышать, сладостно вспоминать. Свет и огонь у Шварц – это и есть выход в «пространства родные». Птица на дне совершает свой подвиг спасения (соединение воды и огня – важный «алхимический» символ Шварц) – но происходит это там, где никто не слышит, где не живут, но поют.

Эти стихи связаны с многократно выраженными Е.Шварц в последние годы в стихах и прозе мыслями о конце, уходе поэзии в наступающие времена. Не стихотворства – с этим ничего не случится, но спасающей поэзии, поэзии как древней жертвы («Жертвы требует Бог»). Где-то она, бессмертная птица, поет, и краше прежнего – но услышать ее почти никому невозможно: только сновидцу, визионеру.

Это состояние жизни-смерти напоминает эпизод из пушкинской сказки о Мертвой Царевне. Гроб качается хрустальный.

Эпизод пятый.
«В Новой Деревне птицы все те же»

На Черной речке птицы щебетали,
Как будто щеки воздуха щипали
И клювом дергали,
И лапками терзали,
И, сердце напружив,
Забыв о друге, о душе, о дали
До смерти небо тьмы защекотали.
Хвостами резали и опереньем,
И взвизгами, и судорожным пеньем.

Да, птицы певчие хищны,
Их хищность в том,
Чтоб воздух догонять,
Терзать его потом.

Перетирать, крошить,
Язвить, ласкать, журить,
Чтоб наконец
В нем истинные звезды пробурить.

И в том они подобны Богу,
Он к сердцу моему свечу подносит,
И самого себя он только спросит:
Что если в нем дыру прожжет –
Что там увидит? зеркало, дорогу?
И почему Ему мы застим взор?

И исступленья сладостным огнем
И вдохновенья режущим лучом
Он нас заставит душу разорвать
И чрез нее в свою глазницу глянет.

О птицы певчие, терзайте воздух нежный.
Я – ваше небо, я – позор безбрежный.

Эти стихи – в своем роде «Вновь я посетил». На Черной речке пел в начале 70-ых «Соловей спасающий», здесь прошло детство и молодость Елены Шварц. Здесь она бродила со своим воспетым и оплаканным пуделем Яго Боевичем. Переезд в другой район города Елена Шварц переживала как настоящее прощание с родиной: «Мы эмигрируем в Измайловские роты».

«Минувшее меня объемлет живо». Птицы те же. Они делают то же, что некогда Соловей. Болезненными усилиями они бурят в замкнутом воздухе прорехи. Эти прорехи – звезды. Из других стихов Шварц мы знаем, что звезды – прорехи, сквозь которые видно сверкающее, божественное тело космоса.

Уже знакомая картина неожиданно получает новый поворот: замкнутым оказывается не только мир (как это было в ранних стихах), но и сердце того, кто глядит на мир. Требуется не только пробить стену ночи – но прорвать ход в глухом, «застящем» сердце. Дело поэта – не только птичье: колотить звуком в глухую преграду, пока ее не пробьешь. Это теперь – и предоставить собственное сердце сверлящему огню, разрывающей сердце божественной Птице. Претерпевание боли открытости.

Эпизод шестой. Неожиданный финал.
«Тебе, Творец, Тебе, Тебе»

Тебе, Творец, Тебе, Тебе,
Тебе, земли вдовцу,
Тебе – огню или воде,
Птенцу или Отцу –
С кем говорю я в длинном сне,
Шепчу или кричу:
Не знаю, как другим, а мне –
Сей мир не по плечу.
Тебе, с кем мы всегда вдвоем,
Разбившись и звеня,
Скажу – укрой своим крылом,
Укрой крылом меня.

Птица (Птенец) этих стихов – не совсем из того ряда, о котором мы говорили. Эта птица – не обязательно поэт. Это человек (ср. «Простые стихи для себя и для Бога»), всякий человек. Мы слышим постоянные мотивы нашей темы: огонь, вода, звон, разбитость, сон. И среди них новое, сильное слово – Отец. Но оно в ряду других, которые перечисляются, как неокончательные: не важно кому, но – Тебе. И здесь мы видим полный поворот сюжета. Если прежде речь шла постоянно о том, чтобы пробить замкнутость, – здесь, наоборот, страстная просьба об укрытости. Речь идет не о том, чтобы спасать – но чтобы быть спасенным, убереженным, как птенец, укрытый материнским (отцовским) крылом. Библейский образ Бога как птицы, покрывающей птенцов крыльями – его вспоминает Господь, плача о Иерусалиме. «Сколько раз хотел Я собрать чад твоих, как птица птенцов своих под крылья…» (Лк.13, 34).

Остается спросить: задумывал ли сам поэт такое движение «сюжета», следил ли за ним? Или даже – заметил ли его? Я думаю: вполне вероятно, что нет. Поэт прикасается к некоторым вещам, смыслам, символам – и они сами продолжают свою жизнь в его письме и делают то, что считают необходимым. Не стоит по привычке называть такую работу «подсознательной». Более точно в пространственном отношении назвать ее надсознательной.