Сэлинджер над пропастью во ржи читать. Над пропастью во ржи (роман)

Стихийный протест литературной молодежи 50-х против мира, доставшегося ей в наследство, не всегда принимал столь демонстративные формы, как в творчестве битников, и порой это давало более весомые художественные результаты. Так, в повестях Трумэна Капоте (1924—1984) "Лесная арфа" (1951) и "Завтрак у Тиффани" (1958) и особенно в произведениях Джерома Дэвида Сэлинджера (род. в 1919), написанных в русле того, что крупнейший английский американист М. Брэдбери назвал "встревоженным реализмом", страх перед ядерной угрозой, потеря исторического оптимизма, отчуждение личности, чувство "неправильности", "фальшивости" американской жизни того времени переданы с поразительной отчетливостью и силой.

Наиболее ярок в этом плане единственный роман Сэлинджера "Над пропастью во ржи" (1951), "библия" послевоенных юнцов. Очень интересны, хотя и не столь цельны, сэлинджеровские новеллы и повести так называемого "цикла о Глассах", также созданные в 50-е годы.

Дж.Д. Сэлинджер — одна из самых интригующих фигур литературы США XX века. О жизни его известно очень немногое; писатель принципиально не дает интервью и прячется от журналистов. Он родился в городе Нью-Йорк, в состоятельной семье, окончил Пенсильванскую военную школу, некоторое время посещал Нью-йоркский и Колумбийский университеты, в 1942 году был призван в действующую армию и в составе пехотных войск участвовал во Второй мировой войне, пока в 1945 не попал в госпиталь с нервным срывом. Печататься Сэлинджер начал с 1940 года, но продуктивный период его творчества пришелся на 1950—1965. Несмотря на шумный писательский успех (и, возможно, из-за него), он в 1965 оставил Нью-Йорк, литературу и поселился в провинциальном городке Корниш, штат Нью-Гэмпшир, где живет до сих пор. Его длительное молчание и полное затворничество не мешают огромной популярности, которой Дж.Д. Сэлинджер пользуется в США. [Прим. ред.: Дж.Д. Сэлинджер умер 27 января 2010 г.]

Роман "Над пропастью во ржи" написан от первого лица. Герой-повествователь, шестнадцатилетний нью-йоркский подросток из респектабельной семьи Холден Колфилд ощупью, через постоянные метания и неудачи ищет свое место в мире, о чем рассказывает собственным, как Гекльберри Финн у Твена, живым и образным языком молодежного жаргона. Это лирический роман, очень небольшой по объему, с ослабленным фабульным началом, с заменой внешнего сюжета внутренним. Все события одноплановы, сконцентрированы вокруг героя и направлены на него. Это центростремительное повествование, столь характерное для американской прозы XX века. Как видим, форма, введенная в литературу в 1920-е, снова вошла в художественный обиход; она оказалась созвучной настроениям иной, но также кризисной для человеческой личности эпохи.

В основе романа Сэлинджера лежит принцип "сжатого времени". Повествование начинается в тот момент, когда Холдена исключают из очередной престижной школы, куда определили его любящие родители. По-детски оттягивая встречу с ними и "по-взрослому" стремясь пожить самостоятельно, "как ему хочется", Холден не спешит возвращаться домой и трое суток блуждает по холодному Нью-Йорку, полному предрождественской суеты.

Непосредственное действие романа укладывается в этот краткий временной период, но за счет воспоминаний и размышлений героя (о смерти его четырнадцатилетнего брата Алли, об их старшем брате, который был "потрясающим писателем", пока не "продался в Голливуд", о бывших соучениках и нескладывающихся отношениях с девочками и т.д.) здесь воспроизводится вся короткая пока жизнь Холдена и прекрасно воссоздается атмосфера Америки середины XX столетия.

Опыт "самостоятельности" оказывается для героя сумбурным и не слишком приятным. Он чувствует себя не в состоянии найти свое место в мире и не видит перспектив его обретения. Холдена не устраивает то, что может предложить ему его обычное окружение, не манит карьера адвоката, университетского преподавателя, врача, возможная для юноши его круга. Ему мучительно трудно находить общий язык со сверстниками — "нормальными" молодыми американцами, стандартно стремящимися к жизненному успеху, то есть к комфорту, денежному благополучию, социальному положению.

Холден — нестандартный подросток, чересчур ранимый, легковозбудимый и конфликтный, он явно не вписывается в общество. Это не может не травмировать героя, хотя бы он сам и искал независимости от него и принятой в нем системы ценностей, которую Холден определяет как "липу" (то есть фальшь, показуху). У него нет никаких четких планов на будущее, ему хотелось бы только ловить детей над пропастью во ржи: "Понимаешь, тысячи малышей играют вечером в огромном поле <...>. А я стою на самом краю обрыва, <...> и мое дело — ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть. <...> Они играют и не видят, куда бегут <...>, и я ловлю их. Знаю, это глупости, но единственное, чего мне хочется по-настоящему", — говорит Холден своему самому задушевному другу — десятилетней сестренке Фиби.

Природа и детское сознание, их чистота, цельность и истинность — вот что противопоставляет Холден Колфилд, стихийный романтик и максималист, стандартам материального преуспеяния. Не случайно его волнует вопрос, куда деваются утки в Центральном Парке, оазисе огромного каменного Нью-Йорка, когда их пруд замерзает; не случайно ему не нравятся автомобили — он бы "лучше завел себе лошадь. В лошади, по крайней мере, есть хоть что-то человеческое".

Не случайны и его утопические жизненные планы — быть "ловцом во ржи" и его способность нормально контактировать только с детьми. Холден сам еще во многом ребенок, несмотря на его высокий рост, седую прядь и "взрослую" привычку к курению. В нем, правда, уже нет детской цельности и ясности, и их утрату герой переживает мучительно; он подсознательно не хочет взрослеть, и это также своеобразный протест против окружающей действительности, которая навязывает ему определенные модели поведения, пичкает его суррогатами и пугает перспективой новой мировой войны. Недаром у Холдена вырывается: "В общем, я рад, что изобрели водородную бомбу. Если когда-нибудь начнется война, я сяду прямо на эту бомбу. Добровольно сяду, честное благородное слово".

Благополучная жизнь послевоенной Америки, пропущенная через тревожное восприятие героя-тинэйджера, обнаруживает нестабильность, уязвимость и зависимость положения человека в современном мире.

В романе Сэлинджера, как видим, разрабатывается и получает исключительно актуальное звучание целый ряд важных традиций литературы США XIX—XX веков: романтическая традиция идеализации природы и детского сознания, твеновская — показа действительности глазами героя-подростка, традиция лирической центростремительной прозы "потерянного поколения" и другие.

Сэлинджер в большей степени, чем даже битники и другие его сверстники в литературе, повлиял на мироощущение соотечественников, научил их думать и чувствовать нестереотипно, нестандартно и во многом сформировал общественно-активную позицию молодежи следующего десятилетия. Конфликт же с современной действительностью героев произведений "детей" литературы США 50-х остается принципиально неразрешимым. Так и будут кочевать по дорогам Америки неприкаянные молодые люди Керуака — в одиночку, как монахи Дхармы, одной из дзен-буддистских сект, пока не погибнут в случайной потасовке или от чрезмерной дозы наркотиков.

Так и не смогут найти общего языка с другими американцами сэлинджеровские Глассы — семеро детей водевильных актеров-эксцентриков с "говорящей" фамилией (англ. "glass" — "стекло"). Они так и останутся для окружающих опасными чудаками, хотя на самом деле они просто эксцентричны и поандерсоновски "гротескны". Это чистые и ранимые люди с живой душой, тонким интеллектом и хрупкой психикой. Несмотря на все усилия преодолеть изоляцию, они так и останутся замкнутыми в стеклянных стенках своего внутреннего мира и будут физически страдать при столкновении с окружающей их пошлостью, а самый лучший и ранимый из них — поэт Симор Гласс — добровольно уйдет из жизни. И, наконец, навсегда останется бунтующим подростком в литературе Холден Колфилд, даже если его реальный прототип — молодой американец 50-х — давным-давно остепенился, женился, обзавелся детьми и внуками и стал лояльным членом общества.

Читайте также другие статьи раздела "Литература XX века. Традиции и эксперимент" :

Реализм. Модернизм. Постмодернизм

  • Америка 1920-30-х: Зигмунд Фрейд, Гарлемский ренессанс, "Великий крах"

Мир человека после Первой мировой войны. Модернизм

Главный герой романа Холден Колфилд впервые появился в литературе вовсе не в «Над пропастью во ржи», а в ранних рассказах Сэлинджера, которые частично вошли в роман: «Я сумасшедший» 1941 года и «Легкий бунт на Мэдисон-авеню» 1945 года. В 1944-м также был выпущен рассказ «День перед прощанием», в котором некто Винсент Колфилд рассказывает о своем младшем брате, которого выгнали из школы.

Сэлинджер писал «Над пропастью во ржи» на фронте Второй мировой, во время высадки в Нормандию, с собой у Сэлинджера было шесть глав романа.

Есть несколько теорий о происхождении имени Холдена Колфилда. По одной из версий, во время военной службы Сэлинджер познакомился c моряком Холденом Боулером, в честь которого и назвал своего героя. По другой - это имя было кличкой самого Сэлинджера. По самой распространенной версии, имя происходит от фразы, отсылающей к названию романа: «hold on a coal field» - «держаться на выжженных (угольных) полях».

Несмотря на то что Холден плохо отзывается о романе «Прощай, оружие!», в жизни Сэлинджер и Хемингуэй дружили, глубоко уважали творчество друг друга и даже вели регулярную переписку.

Про то, что роман «Над пропастью во ржи» был настольной книгой Марка Чепмена, убийцы Джона Леннона, слышали многие, однако с книгой связано еще несколько менее известных криминальных историй. В 1981 году Джон Хикли-мл., одержимый романом Сэлинджера, совершил покушение на президента США Рональда Рейгана, а в 1989 году маньяк Роберт Джон Бардо убил актрису Ребекку Шеффер, держа в руках все ту же злосчастную книгу.

Марк Чепмен, интервью в тюрьме

С начала 60-х и до начала 80-х «Над пропастью во ржи» была самой запрещаемой книгой в школах и библиотеках США: считалось, что своим грубым языком и сюжетом роман поощряет пьянство и разврат.


Возможно, именно поэтому в самом знаменитом русском переводе Риты Райт-Ковалевой язык оригинала сильно смягчен: например, слово fuck, которое Холден видит нацарапанным на стене в школе, Райт-Ковалева перевела как «похабщина».

В 2009 году шведский писатель Фредерик Колтинг под псевдонимом Джон Давид выпустил «сиквел» к роману под названием «60 лет спустя: Пробираясь сквозь рожь», главным героем которого стал старик К., сбежавший из дома престарелых и блуждающий по Нью-Йорку. Однако Сэлинджер подал на Колтинга в суд и добился запрета на публикацию книги до истечения собственных авторских прав на «Над пропастью во ржи».

Так куда же все-таки исчезают утки зимой? Главный смотритель нью-йоркских парков Генри Дж. Стерн, ежегодно получавший письма на этот счет, в 2001 году наконец дал официальный ответ для New York Times: «Чаще всего зимой утки живут в центре пруда, центр замерзает в последнюю очередь. Потом утки перебираются зимовать в пролив Ист-Ривер или Гудзон». В 2010 году New York Times также опубликовал заявление смотрительницы Центрального парка Сары Седар Миллер: «Я понятия не имею, о чем говорит Сэлинджер. Я работаю в парке 26 лет, и утки всегда на месте. Я даже фотографировала этих пресловутых уток на льду».

Джером Д. Сэлинджер

Если вам на самом деле хочется услышать эту историю, вы, наверно, прежде всего захотите узнать, где я родился, как провел свое дурацкое детство, что делали мои родители до моего рождения, - словом, всю эту давид-копперфилдовскую муть. Но, по правде говоря, мне неохота в этом копаться. Во-первых, скучно, а во-вторых, у моих предков, наверно, случилось бы по два инфаркта на брата, если б я стал болтать про их личные дела. Они этого терпеть не могут, особенно отец. Вообще-то они люди славные, я ничего не говорю, но обидчивые до чертиков. Да я и не собираюсь рассказывать свою автобиографию и всякую такую чушь, просто расскажу ту сумасшедшую историю, которая случилась прошлым рождеством. А потом я чуть не отдал концы, и меня отправили сюда отдыхать и лечиться. Я и ему - Д.Б. - только про это и рассказывал, а ведь он мне как-никак родной брат. Он живет в Голливуде. Это не очень далеко отсюда, от этого треклятого санатория, он часто ко мне ездит, почти каждую неделю. И домой он меня сам отвезет - может быть, даже в будущем месяце. Купил себе недавно «ягуар». Английская штучка, может делать двести миль в час. Выложил за нее чуть ли не четыре тысячи. Денег у него теперь куча. Не то что раньше. Раньше, когда он жил дома, он был настоящим писателем. Может, слыхали - это он написал мировую книжку рассказов «Спрятанная рыбка». Самый лучший рассказ так и назывался - «Спрятанная рыбка», там про одного мальчишку, который никому не позволял смотреть на свою золотую рыбку, потому что купил ее на собственные деньги. С ума сойти, какой рассказ! А теперь мой брат в Голливуде, совсем скурвился. Если я что ненавижу, так это кино. Терпеть не могу.

Лучше всего начну рассказывать с того дня, как я ушел из Пэнси. Пэнси - это закрытая средняя школа в Эгерстауне, штат Пенсильвания. Наверно, вы про нее слыхали. Рекламу вы, во всяком случае, видели. Ее печатают чуть ли не в тысяче журналов - этакий хлюст, верхом на лошади, скачет через препятствия. Как будто в Пэнси только и делают, что играют в поло. А я там даже лошади ни разу в глаза не видал. И под этим конным хлюстом подпись: «С 1888 года в нашей школе выковывают смелых и благородных юношей». Вот уж липа! Никого они там не выковывают, да и в других школах тоже. И ни одного «благородного и смелого» я не встречал, ну, может, есть там один-два - и обчелся. Да и то они такими были еще до школы.

Словом, началось это в субботу, когда шел футбольный матч с Сэксонн-холлом. Считалось, что для Пэнси этот матч важней всего на свете. Матч был финальный, и, если бы наша школа проиграла, нам всем полагалось чуть ли не перевешаться с горя. Помню, в тот день, часов около трех, я стоял черт знает где, на самой горе Томпсона, около дурацкой пушки, которая там торчит, кажется, с самой войны за независимость. Оттуда видно было все поле и как обе команды гоняют друг дружку из конца в конец. Трибун я как следует разглядеть не мог, только слышал, как там орут. На нашей стороне орали во всю глотку - собралась вся школа, кроме меня, - а на их стороне что-то вякали: у приезжей команды народу всегда маловато.

На футбольных матчах всегда мало девчонок. Только старшеклассникам разрешают их приводить. Гнусная школа, ничего не скажешь. А я люблю бывать там, где вертятся девчонки, даже если они просто сидят, ни черта не делают, только почесываются, носы вытирают или хихикают. Дочка нашего директора, старика Термера, часто ходит на матчи, но не такая это девчонка, чтоб по ней с ума сходить. Хотя в общем она ничего. Как-то я с ней сидел рядом в автобусе, ехали из Эгерстауна и разговорились. Мне она понравилась. Правда, нос у нее длинный, и ногти обкусаны до крови, и в лифчик что-то подложено, чтоб торчало во все стороны, но ее почему-то было жалко. Понравилось мне то, что она тебе не вкручивала, какой у нее замечательный папаша. Наверно, сама знала, что он трепло несусветное.

Не пошел я на поле и забрался на гору, так как только что вернулся из Нью-Йорка с командой фехтовальщиков. Я капитан этой вонючей команды. Важная шишка. Поехали мы в Нью-Йорк на состязание со школой Мак-Берни. Только состязание не состоялось. Я забыл рапиры, и костюмы, и вообще всю эту петрушку в вагоне метро. Но я не совсем виноват. Приходилось все время вскакивать, смотреть на схему, где нам выходить. Словом, вернулись мы в Пэнси не к обеду, а уже в половине третьего. Ребята меня бойкотировали всю дорогу. Даже смешно.

И еще я не пошел на футбол оттого, что собрался зайти к старику Спенсеру, моему учителю истории, попрощаться перед отъездом. У него был грипп, и я сообразил, что до начала рождественских каникул я его не увижу. А он мне прислал записку, что хочет меня видеть до того, как я уеду домой, Он знал, что я не вернусь.

Да, забыл сказать - меня вытурили из школы. После рождества мне уже не надо было возвращаться, потому что я провалился по четырем предметам и вообще не занимался и все такое. Меня сто раз предупреждали - старайся, учись. А моих родителей среди четверти вызывали к старому Термеру, но я все равно не занимался. Меня и вытурили. Они много кого выгоняют из Пэнси. У них очень высокая академическая успеваемость, серьезно, очень высокая.

Словом, дело было в декабре, и холодно, как у ведьмы за пазухой, особенно на этой треклятой горке. На мне была только куртка - ни перчаток, ни черта. На прошлой неделе кто-то спер мое верблюжье пальто прямо из комнаты, вместе с теплыми перчатками - они там и были, в кармане. В этой школе полно жулья. У многих ребят родители богачи, но все равно там полно жулья. Чем дороже школа, тем в ней больше ворюг. Словом, стоял я у этой дурацкой пушки, чуть зад не отморозил. Но на матч я почти и не смотрел. А стоял я там потому, что хотелось почувствовать, что я с этой школой прощаюсь. Вообще я часто откуда-нибудь уезжаю, но никогда и не думаю ни про какое прощание. Я это ненавижу. Я не задумываюсь, грустно ли мне уезжать, неприятно ли. Но когда я расстаюсь с каким-нибудь местом, мне надо почувствовать, что я с ним действительно расстаюсь. А то становится еще неприятней.

Мне повезло. Вдруг я вспомнил про одну штуку и сразу почувствовал, что я отсюда уезжаю навсегда. Я вдруг вспомнил, как мы однажды, в октябре, втроем - я, Роберт Тичнер и Пол Кембл - гоняли мяч перед учебным корпусом. Они славные ребята, особенно Тичнер. Время шло к обеду, совсем стемнело, но мы все гоняли мяч и гоняли. Стало уже совсем темно, мы и мяч-то почти не видели, но ужасно не хотелось бросать. И все-таки пришлось. Наш учитель биологии, мистер Зембизи, высунул голову из окна учебного корпуса и велел идти в общежитие, одеваться к обеду. Как вспомнишь такую штуку, так сразу почувствуешь: тебе ничего не стоит уехать отсюда навсегда, - у меня по крайней мере почти всегда так бывает. И только я понял, что уезжаю навсегда, я повернулся и побежал вниз с горы, прямо к дому старика Спенсера. Он жил не при школе. Он жил на улице Энтони Уэйна.

Я бежал всю дорогу, до главного выхода, а потом переждал, пока не отдышался. У меня дыхание короткое, по правде говоря. Во-первых, я курю, как паровоз, то есть раньше курил. Тут, в санатории, заставили бросить. И еще - я за прошлый год вырос на шесть с половиной дюймов. Наверно, от этого я и заболел туберкулезом и попал сюда на проверку и на это дурацкое лечение. А в общем я довольно здоровый.

Словом, как только я отдышался, я побежал через дорогу на улицу Уэйна. Дорога вся обледенела до черта, и я чуть не грохнулся. Не знаю, зачем я бежал, наверно, просто так. Когда я перебежал через дорогу, мне вдруг показалось, что я исчез. День был какой-то сумасшедший, жуткий холод, ни проблеска солнца, ничего, и казалось, стоит тебе пересечь дорогу, как ты сразу исчезнешь навек.

Ух, и звонил же я в звонок, когда добежал до старика Спенсера! Промерз я насквозь. Уши болели, пальцем пошевельнуть не мог. «Ну, скорей, скорей!» - говорю чуть ли не вслух. - Открывайте!» Наконец старушка Спенсер мне открыла. У них прислуги нет и вообще никого нет, они всегда сами открывают двери. Денег у них в обрез.

Холден! - сказала миссис Спенсер. - Как я рада тебя видеть! Входи, милый! Ты, наверно, закоченел до смерти?

Мне кажется, она и вправду была рада меня видеть. Она меня любила. По крайней мере, мне так казалось.

Я пулей влетел к ним в дом.

Как вы поживаете, миссис Спенсер? - говорю. - Как здоровье мистера Спенсера?

Дай твою куртку, милый! - говорит она. Она и не слышала, что я спросил про мистера Спенсера. Она была немножко глуховата.

Она повесила мою куртку в шкаф в прихожей, и я пригладил волосы ладонью. Вообще я ношу короткий ежик, мне причесываться почти не приходится.

Как же вы живете, миссис Спенсер? - спрашиваю, но на этот раз громче, чтобы она услыхала.

Прекрасно, Холден. - Она закрыла шкаф в прихожей. - А ты-то как живешь?

Отлично, - говорю. - А как мистер Спенсер? Кончился у него грипп?

Кончился? Холден, он себя ведет как… как не знаю кто!.. Он у себя, милый, иди прямо к нему.

У них у каждого была своя комната. Лет им было под семьдесят, а то и больше. И все-таки они получали удовольствие от жизни, хоть одной ногой и стояли в могиле. Знаю, свинство так говорить, но я вовсе не о том. Просто я хочу сказать, что я много думал про старика Спенсера, а если про него слишком много думать, начинаешь удивляться - за каким чертом он еще живет. Понимаете, он весь сгорбленный и еле ходит, а если он в классе уронит мел, так кому-нибудь с первой парты приходится нагибаться и подавать ему. По-моему, это ужасно. Но если не слишком разбираться, а просто так подумать, то выходит, что он вовсе не плохо живет. Например, один раз, в воскресенье, когда он меня и еще нескольких других ребят угощал горячим шоколадом, он нам показал потрепанное индейское одеяло - они с миссис Спенсер купили его у какого-то индейца в Йеллоустонском парке. Видно было, что старик Спенсер от этой покупки в восторге. Вы понимаете, о чем я? Живет себе такой человек вроде старого Спенсера, из него уже песок сыплется, а он все еще приходит в восторг от какого-то одеяла.

Дверь к нему была открыта, но я все же постучался, просто из вежливости. Я видел его - он сидел в большом кожаном кресле, закутанный в то самое одеяло, про которое я говорил. Он обернулся, когда я постучал.

Кто там? - заорал он. - Ты, Колфилд? Входи, мальчик, входи!

Он всегда орал дома, не то что в классе. На нервы действовало, серьезно.

Только я вошел - и уже пожалел, зачем меня принесло. Он читал «Атлантик мансли», и везде стояли какие-то пузырьки, пилюли, все пахло каплями от насморка. Тоску нагоняло. Я вообще-то не слишком люблю больных. И все казалось еще унылее оттого, что на старом Спенсере был ужасно жалкий, потертый, старый халат - наверно, он его носил с самого рождения, честное слово. Не люблю я стариков в пижамах или в халатах. Вечно у них грудь наружу, все их старые ребра видны. И ноги жуткие. Видали стариков на пляжах, какие у них ноги белые, безволосые?

Здравствуйте, сэр! - говорю. - Я получил вашу записку. Спасибо вам большое. - Он мне написал записку, чтобы я к нему зашел проститься перед каникулами; знал, что я больше не вернусь. - Вы напрасно писали, я бы все равно зашел попрощаться.

Садись вон туда, мальчик, - сказал старый Спенсер. Он показал на кровать.

Я сел на кровать.

Как ваш грипп, сэр?

Знаешь, мой мальчик, если бы я себя чувствовал лучше, пришлось бы послать за доктором! - Старик сам себя рассмешил. Он стал хихикать, как сумасшедший. Наконец отдышался и спросил: - А почему ты не на матче? Кажется, сегодня финал?

Да. Но я только что вернулся из Нью-Йорка с фехтовальной командой.

Господи, ну и постель! Настоящий камень!

Он вдруг напустил на себя страшную строгость - я знал, что так будет.

Значит, ты уходишь от нас? - спрашивает.

Да, сэр, похоже на то.

Тут он начал качать головой. В жизни не видел, чтобы человек столько времени подряд мог качать головой. Не поймешь, оттого ли он качает головой, что задумался, или просто потому, что он уже совсем старикашка и ни хрена не понимает.

А о чем с тобой говорил доктор Термер, мой мальчик? Я слыхал, что у вас был долгий разговор.

Да, был. Поговорили. Я просидел у него в кабинете часа два, если не больше.

Что же он тебе сказал?

Ну… всякое. Что жизнь - это честная игра. И что надо играть по правилам. Он хорошо говорил. То есть ничего особенного он не сказал. Все насчет того же, что жизнь - это игра и всякое такое. Да вы сами знаете.

Но жизнь действительно игра, мой мальчик, и играть надо по правилам.

Да, сэр. Знаю. Я все это знаю.

Тоже сравнили! Хороша игра! Попадешь в ту партию, где классные игроки, - тогда ладно, куда ни шло, тут действительно игра. А если попасть на д р у г у ю сторону, где одни мазилы, - какая уж тут игра? Ни черта похожего. Никакой игры не выйдет.

А доктор Термер уже написал твоим родителям? - спросил старик Спенсер.

Нет, он собирается написать им в понедельник.

А ты сам им ничего не сообщил?

Нет, сэр, я им ничего не сообщил, увижу их в среду вечером, когда приеду домой.

Как же, по-твоему, они отнесутся к этому известию?

Как сказать… Рассердятся, наверно, - говорю. - Должно быть, рассердятся. Ведь я уже в четвертой школе учусь.

И я тряхнул головой. Это у меня привычка такая.

Эх! - говорю. Это тоже привычка - говорить «Эх!» или «Ух ты!», отчасти потому, что у меня не хватает слов, а отчасти потому, что я иногда веду себя совсем не по возрасту. Мне тогда было шестнадцать, а теперь мне уже семнадцать, но иногда я так держусь, будто мне лет тринадцать, не больше. Ужасно нелепо выходит, особенно потому, что во мне шесть футов и два с половиной дюйма, да и волосы у меня с проседью. Это правда. У меня на одной стороне, справа, миллион седых волос. С самого детства. И все-таки иногда я держусь, будто мне лет двенадцать. Так про меня все говорят, особенно отец. Отчасти это верно, но не совсем. А люди всегда думают, что они тебя видят насквозь. Мне-то наплевать, хотя тоска берет, когда тебя поучают - веди себя как взрослый. Иногда я веду себя так, будто я куда старше своих лет, но этого-то люди не замечают. Вообще ни черта они не замечают.

Старый Спенсер опять начал качать головой. И при этом ковырял в носу. Он старался делать вид, будто потирает нос, но на самом деле он весь палец туда запустил. Наверно, он думал, что это можно, потому что, кроме меня, никого тут не было. Мне-то все равно, хоть и противно видеть, как ковыряют в носу.

Потом он заговорил:

Я имел честь познакомиться с твоей матушкой и с твоим отцом, когда они приезжали побеседовать с доктором Термером несколько недель назад. Они изумительные люди.

Да, конечно. Они хорошие.

«Изумительные». Ненавижу это слово! Ужасная пошлятина. Мутит, когда слышишь такие слова.

И вдруг у старого Спенсера стало такое лицо, будто он сейчас скажет что-то очень хорошее, умное. Он выпрямился в кресле, сел поудобнее. Оказалось, ложная тревога. Просто он взял журнал с колен и хотел кинуть его на кровать, где я сидел. И не попал. Кровать была в двух дюймах от него, а он все равно не попал. Пришлось мне встать, поднять журнал и положить на кровать. И вдруг мне захотелось бежать к чертям из этой комнаты. Я чувствовал, сейчас начнется жуткая проповедь. Вообще-то я не возражаю, пусть говорит, но чтобы тебя отчитывали, а кругом воняло лекарствами и старый Спенсер сидел перед тобой в пижаме и халате - это уж слишком. Не хотелось слушать.

Тут и началось.

Что ты с собой делаешь, мальчик? - сказал старый Спенсер. Он заговорил очень строго, так он раньше не разговаривал. - Сколько предметов ты сдавал в этой четверти?

Пять, сэр.

Пять. А сколько завалил?

Четыре. - Я поерзал на кровати. На такой жесткой кровати я еще никогда в жизни не сидел. Английский я хорошо сдал, потому что я учил Беовульфа и «Лорд Рэндал, мой сын» и всю эту штуку еще в Хуттонской школе. Английским мне приходилось заниматься, только когда задавали сочинения.

Он меня даже не слушал. Он никогда не слушал, что ему говорили.

Я провалил тебя по истории, потому что ты совершенно ничего не учил.

Понимаю, сэр. Отлично понимаю. Что вам было делать?

Совершенно ничего не учил! - повторял он. Меня злит, когда люди повторяют то, с чем ты сразу согласился. А он и в третий раз повторил: - Совершенно ничего не учил! Сомневаюсь, открывал ли ты учебник хоть раз за всю четверть. Открывал? Только говори правду, мальчик!

Нет, я, конечно, просматривал его раза два, - говорю. Не хотелось его обижать. Он был помешан на своей истории.

Ах, просматривал? - сказал он очень ядовито. - Твоя, с позволения сказать, экзаменационная работа вон там, на полке. Сверху, на тетрадях. Дай ее сюда, пожалуйста!

Это было ужасное свинство с его стороны, но я взял свою тетрадку и подал ему - больше ничего делать не оставалось. Потом я опять сел на эту бетонную кровать. Вы себе и представить не можете, как я жалел, что зашел к нему проститься!

Джером Д. Сэлинджер. Над пропастью во ржи. Книга. Читать онлайн. 16 Сен 2017 admin

НАД ПРОПАСТЬЮ ВО РЖИ Роман (1951) Семнадцатилетний Холден Колфилд, находящийся в санатории, вспоминает "ту сумасшедшую историю, которая случилась прошлым Рождеством", после чего он "чуть не отдал концы", долго болел, а теперь вот проходит курс лечения и вскоре надеется вернуться домой.

Его воспоминания начинаются с того самого дня, когда он ушел из Пэнси, закрытой средней школы в Эгерстауне, штат Пенсильвания. Собственно, ушел он не по своей воле - его отчислили за академическую неуспеваемость - из девяти предметов в ту четверть он завалил пять. Положение осложняется тем, что Пэнси не первая школа, которую оставляет юный герой. До этого он уже бросил Элктон-хилл, поскольку, по его убеждению, "там была одна сплошная липа". Впрочем, ощущение того, что вокруг него "липа" - фальшь, притворство и показуха, - не отпускает Колфилда на протяжении всего романа. И взрослые, и сверстники, с которыми он встречается, вызывают в нем раздражение, но и одному ему оставаться невмоготу.

Последний день в школе изобилует конфликтами. Он возвращается в Пэнси из Нью-Йорка, куда ездил в качестве капитана фехтовальной команды на матч, который не состоялся по его вине - он забыл в вагоне метро спортивное снаряжение. Сосед по комнате Стрэдлейтер просит его написать за него сочинение - описать дом или комнату, но Колфилд, любящий делать все по-своему, повествует о бейсбольной перчатке своего покойного брата Алли, который исписал ее стихами и читал их во время матчей.

Стрэдлейтер, прочитав текст, обижается на отклонившегося от темы автора, заявляя, что тот подложил ему свинью, но и Колфилд, огорченный тем, что Стрэдлейтер ходил на свидание с девушкой, которая нравилась и ему самому, не остается в долгу. Дело кончается потасовкой и разбитым носом Колфилда.

Оказавшись в Нью-Йорке, он понимает, что не может явиться домой и сообщить родителям о том, что его исключили. Он садится в такси и едет в отель. По дороге он задает свой излюбленный вопрос, который не дает ему покоя: "Куда деваются утки в Центральном парке, когда пруд замерзает?" Таксист, разумеется, удивлен вопросом и интересуется, не смеется ли над ним пассажир. Но тот и не думает издеваться, вопрос насчет уток - скорее проявление растерянности Холдена Колфилда перед сложностью окружающего мира, нежели интерес к зоологии.

Этот мир и гнетет его, и притягивает. С людьми ему тяжело, без них - невыносимо. Он пытается развлечься в ночном клубе при гостинице, но ничего хорошего из этого не выходит, да и официант отказывается подать ему спиртное как несовершеннолетнему. Он отправляется в ночной бар в Гринвич-Виллидж, где любил бывать его старший брат Д. Б., талантливый писатель, соблазнившийся большими гонорарами сценариста в Голливуде. По дороге он задает вопрос про уток очередному таксисту, снова не получая вразумительного ответа. В баре он встречает знакомую Д. Б. с каким-то моряком. Девица эта вызывает в нем такую неприязнь, что он поскорее покидает бар и отправляется пешком в отель.

Лифтер отеля интересуется, не желает ли он девочку - пять долларов на время, пятнадцать на ночь. Холден договаривается "на время", но когда девица появляется в его номере, не находит в себе сил расстаться со своей невинностью. Ему хочется поболтать с ней, но она пришла работать, а коль скоро клиент не готов соответствовать, требует с него десять долларов. Тот напоминает, что уговор был насчет пятерки.

Та удаляется и вскоре возвращается с лифтером. Очередная стычка заканчивается очередным поражением героя.

Наутро он договаривается о встрече с Салли Хейс, покидает негостеприимный отель, сдает чемоданы в камеру хранения и начинает жизнь бездомника. В красной охотничьей шапке задом наперед, купленной в Нью-Йорке в тот злосчастный день, когда он забыл в метро фехтовальное снаряжение, Холден Колфилд слоняется по холодным улицам большого города. Посещение театра с Салли не приносит ему радости. Пьеса кажется дурацкой, публика, восхищающаяся знаменитыми актерами Лантами, кошмарной. Спутница тоже раздражает его все больше и больше.

Вскоре, как и следовало ожидать, случается ссора. После спектакля Холден и Салли отправляются покататься на коньках, и потом, в баре, герой дает волю переполнявшим его истерзанную душу чувствам, объясняясь в нелюбви ко всему, что его окружает: "Я ненавижу...

Господи, до чего я все это ненавижу! И не только школу, все ненавижу. Такси ненавижу, автрбусы, где кондуктор орет на тебя, чтобы ты выходил через заднюю площадку, ненавижу знакомиться с ломаками, которые называют Лантов "ангелами", ненавижу ездить в лифтах, когда просто хочется выйти на улицу, ненавижу мерить костюмы у Брукса..." Его порядком раздражает, что Салли не разделяет его негативного отношения к тому, что ему столь немило, а главное -к школе. Когда же он предлагает ей взять машину и уехать недельки на две покататься по новым местам, а она отвечает отказом, рассудительно напоминая, что "мы, в сущности, еще дети", Холден произносит оскорбительные слова, и Салли удаляется в слезах.

Новая встреча - новые разочарования.

Карл Льюс, студент из Принстона, слишком сосредоточен на своей особе, чтобы проявить сочувствие к Холдену, и тот, оставшись один, напивается, звонит Салли, просит у нее прощения, а потом бредет по холодному Нью-Йорку и в Центральном парке, возле того самого пруда с утками, роняет пластинку, купленную в подарок младшей сестренке Фиби.

Вернувшись-таки домой и, к своему облегчению, обнаружив, что родители ушли в гости, он вручает Фиби лишь осколки. Но она не сердится. Она вообще, несмотря на свои малые годы, отлично понимает состояние брата и догадывается, почему он вернулся домой раньше срока. Именно в разговоре с Фиби Холден выражает свою мечту: "Я себе представляю, как маленькие ребятишки играют вечером в огромном поле во ржи. Тысячи малышей, а кругом ни души, ни одного взрослого, кроме меня...

И мое дело - ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть".

Впрочем, Холден не готов к встрече с родителями, и, одолжив у сестренки денег, отложенных ею на рождественские подарки, он отправляется к своему прежнему преподавателю мистеру Ан-толини-. Несмотря на поздний час, тот принимает его, устраивает на ночь. Как истинный наставник, он пытается дать ему ряд полезных советов, как строить отношения с окружающим миром, но Холден слишком устал, чтобы воспринимать разумные речения. Затем вдруг он просыпается среди ночи и обнаруживает у своей кровати учителя, который гладит ему лоб. Заподозрив мистера Антолини в дурных намерениях, Холден покидает его дом и ночует на Центральном вокзале.

Впрочем, он довольно скоро понимает, что неверно истолковал поведение педагога, свалял дурака, и это еще больше усиливает его тоску.

Размышляя, как жить дальше, Холден принимает решение податься куда-нибудь на запад и там в соответствии с давней американской традицией постараться начать все сначала. Он посылает Фиби записку, где сообщает о своем намерении уехать и просит ее прийти в условленное место, так как хочет вернуть одолженные у нее деньги. Но сестренка появляется с чемоданом и заявляет, что едет на запад с братом.

Вольно или невольно маленькая Фиби разыгрывает перед Холденом его самого.

Он проявляет благоразумие и ответственность и убеждает сестренку отказаться от своего намерения, уверяя ее, что сам никуда не поедет. Он ведет Фиби в зоосад, и там она катается на карусели, а он любуется ею.

С. Б. Белов

Холден Колфилд - шестнадцатилетний юноша из поколения тинэйджеров 50-х гг. Хотя сам он и не любит рассказывать о своих родителях и "всякой дэвид-копперфилдовской мути", но существует прежде всего в своих семейных связях. Его отец - человек с ирландской фамилией - до брака был католиком. Его родители разной веры, но, видимо, считают этот факт несущественным. X. несвойственна религиозность, хотя он верит в беспредельную доброту Христа, который, по его мнению, не мог послать Иуду в ад, и терпеть не может апостолов. X. - второй ребенок в семье, в которой четверо детей. Старший брат X. - Д. Б., - писавший прекрасные рассказы, работает в Голливуде и, по мнению X., расходует свой талант впустую. Во время войны он четыре года как проклятый торчал в армии, возил генерала в штабной машине и ненавидел армейскую службу больше, чем войну. Младшим братьям - X. и Алли - он сказал, что, если бы ему пришлось стрелять, он не знал бы, в кого пустить пулю. Второй брат X., рыжеволосый Алли, был младше X. на два года и, как считал X., раз в пятьдесят умнее его. Алли любил стихи до такой степени, что исписал строчками из Эмили Диккен-сон, которая жила у ручья, свою бейсбольную рукавицу; он был очень славный, любил хохотать. В восприятии X. Алли был настоящий колдун, потому что X. часто чувствовал, когда Алли смотрел на него. Алли умер от белокровия, и тогда X., которому было тринадцать лет, разбил голой рукой все окна в гараже, попал в больницу, и потом рука у него все время побаливала и он не мог ее крепко сжать. Младшей в семье была десятилетняя Фиби, к которой X. был трогательно привязан. X. очень чуток к фальши и выше всего в отношениях ценит искренность. Он терпеть не может кино, потому что оно испортило старшего брата, который, пока жил дома, был настоящим писателем. X. даже отказывается сниматься в короткометражке, когда его приглашают на съемки как первоклассного игрока в гольф. В кино его коробит неестественность поведения актеров.

Он понимает, что именно от кинобоевиков идут его фантазии о методах расправы с обидчиками. У него есть свое представление о том, каким должен быть Гамлет - "чудаком, немножко чокнутым", - и ему не нравится в этой роли Лоренс Оливье, который больше похож на какого-то генерала. Больше X. нравится эпизод, в котором Полоний дает советы Лаэрту, а Офелия при этом беспрестанно балуется: то кинжал вынет из ножен, то его поддразнивает, а Лаэрт делает вид, что слушает назойливые советы. Из-за нетерпимости к фальши X. не может ужиться ни в одной из школ, учась уже в четвертой по счету (как было и с самим писателем), но и из нее оказывается исключенным, поскольку не принимает многого ив учителях, и в учениках, и в существующих в школе порядках.

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Джером Д. Сэлинджер
Над пропастью во ржи

1

Если вам на самом деле хочется услышать эту историю, вы, наверно, прежде всего захотите узнать, где я родился, как провел свое дурацкое детство, что делали мои родители до моего рождения, – словом, всю эту давид-копперфилдовскую муть. Но, по правде говоря, мне неохота в этом копаться. Во-первых, скучно, а во-вторых, у моих предков, наверно, случилось бы по два инфаркта на брата, если б я стал болтать про их личные дела. Они этого терпеть не могут, особенно отец. Вообще-то они люди славные, я ничего не говорю, но обидчивые до чертиков. Да я и не собираюсь рассказывать свою автобиографию и всякую такую чушь, просто расскажу ту сумасшедшую историю, которая случилась прошлым рождеством. А потом я чуть не отдал концы, и меня отправили сюда отдыхать и лечиться. Я и ему – Д.Б. – только про это и рассказывал, а ведь он мне как-никак родной брат. Он живет в Голливуде. Это не очень далеко отсюда, от этого треклятого санатория, он часто ко мне ездит, почти каждую неделю. И домой он меня сам отвезет – может быть, даже в будущем месяце. Купил себе недавно «ягуар». Английская штучка, может делать двести миль в час. Выложил за нее чуть ли не четыре тысячи. Денег у него теперь куча. Не то что раньше. Раньше, когда он жил дома, он был настоящим писателем. Может, слыхали – это он написал мировую книжку рассказов «Спрятанная рыбка». Самый лучший рассказ так и назывался – «Спрятанная рыбка», там про одного мальчишку, который никому не позволял смотреть на свою золотую рыбку, потому что купил ее на собственные деньги. С ума сойти, какой рассказ! А теперь мой брат в Голливуде, совсем скурвился. Если я что ненавижу, так это кино. Терпеть не могу.

Лучше всего начну рассказывать с того дня, как я ушел из Пэнси. Пэнси – это закрытая средняя школа в Эгерстауне, штат Пенсильвания. Наверно, вы про нее слыхали. Рекламу вы, во всяком случае, видели. Ее печатают чуть ли не в тысяче журналов – этакий хлюст, верхом на лошади, скачет через препятствия. Как будто в Пэнси только и делают, что играют в поло. А я там даже лошади ни разу в глаза не видал. И под этим конным хлюстом подпись: «С 1888 года в нашей школе выковывают смелых и благородных юношей». Вот уж липа! Никого они там не выковывают, да и в других школах тоже. И ни одного «благородного и смелого» я не встречал, ну, может, есть там один-два – и обчелся. Да и то они такими были еще до школы.

Словом, началось это в субботу, когда шел футбольный матч с Сэксонн-холлом. Считалось, что для Пэнси этот матч важней всего на свете. Матч был финальный, и, если бы наша школа проиграла, нам всем полагалось чуть ли не перевешаться с горя. Помню, в тот день, часов около трех, я стоял черт знает где, на самой горе Томпсона, около дурацкой пушки, которая там торчит, кажется, с самой войны за независимость. Оттуда видно было все поле и как обе команды гоняют друг дружку из конца в конец. Трибун я как следует разглядеть не мог, только слышал, как там орут. На нашей стороне орали во всю глотку – собралась вся школа, кроме меня, – а на их стороне что-то вякали: у приезжей команды народу всегда маловато.

На футбольных матчах всегда мало девчонок. Только старшеклассникам разрешают их приводить. Гнусная школа, ничего не скажешь. А я люблю бывать там, где вертятся девчонки, даже если они просто сидят, ни черта не делают, только почесываются, носы вытирают или хихикают. Дочка нашего директора, старика Термера, часто ходит на матчи, но не такая это девчонка, чтоб по ней с ума сходить. Хотя в общем она ничего. Как-то я с ней сидел рядом в автобусе, ехали из Эгерстауна и разговорились. Мне она понравилась. Правда, нос у нее длинный, и ногти обкусаны до крови, и в лифчик что-то подложено, чтоб торчало во все стороны, но ее почему-то было жалко. Понравилось мне то, что она тебе не вкручивала, какой у нее замечательный папаша. Наверно, сама знала, что он трепло несусветное.

Не пошел я на поле и забрался на гору, так как только что вернулся из Нью-Йорка с командой фехтовальщиков. Я капитан этой вонючей команды. Важная шишка. Поехали мы в Нью-Йорк на состязание со школой Мак-Берни. Только состязание не состоялось. Я забыл рапиры, и костюмы, и вообще всю эту петрушку в вагоне метро. Но я не совсем виноват. Приходилось все время вскакивать, смотреть на схему, где нам выходить. Словом, вернулись мы в Пэнси не к обеду, а уже в половине третьего. Ребята меня бойкотировали всю дорогу. Даже смешно.

И еще я не пошел на футбол оттого, что собрался зайти к старику Спенсеру, моему учителю истории, попрощаться перед отъездом. У него был грипп, и я сообразил, что до начала рождественских каникул я его не увижу. А он мне прислал записку, что хочет меня видеть до того, как я уеду домой, Он знал, что я не вернусь.

Да, забыл сказать – меня вытурили из школы. После рождества мне уже не надо было возвращаться, потому что я провалился по четырем предметам и вообще не занимался и все такое. Меня сто раз предупреждали – старайся, учись. А моих родителей среди четверти вызывали к старому Термеру, но я все равно не занимался. Меня и вытурили. Они много кого выгоняют из Пэнси. У них очень высокая академическая успеваемость, серьезно, очень высокая.

Словом, дело было в декабре, и холодно, как у ведьмы за пазухой, особенно на этой треклятой горке. На мне была только куртка – ни перчаток, ни черта. На прошлой неделе кто-то спер мое верблюжье пальто прямо из комнаты, вместе с теплыми перчатками – они там и были, в кармане. В этой школе полно жулья. У многих ребят родители богачи, но все равно там полно жулья. Чем дороже школа, тем в ней больше ворюг. Словом, стоял я у этой дурацкой пушки, чуть зад не отморозил. Но на матч я почти и не смотрел. А стоял я там потому, что хотелось почувствовать, что я с этой школой прощаюсь. Вообще я часто откуда-нибудь уезжаю, но никогда и не думаю ни про какое прощание. Я это ненавижу. Я не задумываюсь, грустно ли мне уезжать, неприятно ли. Но когда я расстаюсь с каким-нибудь местом, мне надо почувствовать , что я с ним действительно расстаюсь. А то становится еще неприятней.

Мне повезло. Вдруг я вспомнил про одну штуку и сразу почувствовал, что я отсюда уезжаю навсегда. Я вдруг вспомнил, как мы однажды, в октябре, втроем – я, Роберт Тичнер и Пол Кембл – гоняли мяч перед учебным корпусом. Они славные ребята, особенно Тичнер. Время шло к обеду, совсем стемнело, но мы все гоняли мяч и гоняли. Стало уже совсем темно, мы и мяч-то почти не видели, но ужасно не хотелось бросать. И все-таки пришлось. Наш учитель биологии, мистер Зембизи, высунул голову из окна учебного корпуса и велел идти в общежитие, одеваться к обеду. Как вспомнишь такую штуку, так сразу почувствуешь: тебе ничего не стоит уехать отсюда навсегда, – у меня по крайней мере почти всегда так бывает. И только я понял, что уезжаю навсегда, я повернулся и побежал вниз с горы, прямо к дому старика Спенсера. Он жил не при школе. Он жил на улице Энтони Уэйна.

Я бежал всю дорогу, до главного выхода, а потом переждал, пока не отдышался. У меня дыхание короткое, по правде говоря. Во-первых, я курю, как паровоз, то есть раньше курил. Тут, в санатории, заставили бросить. И еще – я за прошлый год вырос на шесть с половиной дюймов. Наверно, от этого я и заболел туберкулезом и попал сюда на проверку и на это дурацкое лечение. А в общем я довольно здоровый.

Словом, как только я отдышался, я побежал через дорогу на улицу Уэйна. Дорога вся обледенела до черта, и я чуть не грохнулся. Не знаю, зачем я бежал, наверно, просто так. Когда я перебежал через дорогу, мне вдруг показалось, что я исчез. День был какой-то сумасшедший, жуткий холод, ни проблеска солнца, ничего, и казалось, стоит тебе пересечь дорогу, как ты сразу исчезнешь навек.

Ух, и звонил же я в звонок, когда добежал до старика Спенсера! Промерз я насквозь. Уши болели, пальцем пошевельнуть не мог. «Ну, скорей, скорей!» – говорю чуть ли не вслух. – Открывайте!» Наконец старушка Спенсер мне открыла. У них прислуги нет и вообще никого нет, они всегда сами открывают двери. Денег у них в обрез.

– Холден! – сказала миссис Спенсер. – Как я рада тебя видеть! Входи, милый! Ты, наверно, закоченел до смерти?

Мне кажется, она и вправду была рада меня видеть. Она меня любила. По крайней мере, мне так казалось.

Я пулей влетел к ним в дом.

– Как вы поживаете, миссис Спенсер? – говорю. – Как здоровье мистера Спенсера?

– Дай твою куртку, милый! – говорит она. Она и не слышала, что я спросил про мистера Спенсера. Она была немножко глуховата.

Она повесила мою куртку в шкаф в прихожей, и я пригладил волосы ладонью. Вообще я ношу короткий ежик, мне причесываться почти не приходится.

– Как же вы живете, миссис Спенсер? – спрашиваю, но на этот раз громче, чтобы она услыхала.

– Прекрасно, Холден. – Она закрыла шкаф в прихожей. – А ты-то как живешь?

– Отлично, – говорю. – А как мистер Спенсер? Кончился у него грипп?

– Кончился? Холден, он себя ведет как… как не знаю кто!.. Он у себя, милый, иди прямо к нему.

2

У них у каждого была своя комната. Лет им было под семьдесят, а то и больше. И все-таки они получали удовольствие от жизни, хоть одной ногой и стояли в могиле. Знаю, свинство так говорить, но я вовсе не о том. Просто я хочу сказать, что я много думал про старика Спенсера, а если про него слишком много думать, начинаешь удивляться – за каким чертом он еще живет. Понимаете, он весь сгорбленный и еле ходит, а если он в классе уронит мел, так кому-нибудь с первой парты приходится нагибаться и подавать ему. По-моему, это ужасно. Но если не слишком разбираться, а просто так подумать, то выходит, что он вовсе не плохо живет. Например, один раз, в воскресенье, когда он меня и еще нескольких других ребят угощал горячим шоколадом, он нам показал потрепанное индейское одеяло – они с миссис Спенсер купили его у какого-то индейца в Йеллоустонском парке. Видно было, что старик Спенсер от этой покупки в восторге. Вы понимаете, о чем я? Живет себе такой человек вроде старого Спенсера, из него уже песок сыплется, а он все еще приходит в восторг от какого-то одеяла.

Дверь к нему была открыта, но я все же постучался, просто из вежливости. Я видел его – он сидел в большом кожаном кресле, закутанный в то самое одеяло, про которое я говорил. Он обернулся, когда я постучал.

– Кто там? – заорал он. – Ты, Колфилд? Входи, мальчик, входи!

Он всегда орал дома, не то что в классе. На нервы действовало, серьезно.

Только я вошел – и уже пожалел, зачем меня принесло. Он читал «Атлантик мансли», и везде стояли какие-то пузырьки, пилюли, все пахло каплями от насморка. Тоску нагоняло. Я вообще-то не слишком люблю больных. И все казалось еще унылее оттого, что на старом Спенсере был ужасно жалкий, потертый, старый халат – наверно, он его носил с самого рождения, честное слово. Не люблю я стариков в пижамах или в халатах. Вечно у них грудь наружу, все их старые ребра видны. И ноги жуткие. Видали стариков на пляжах, какие у них ноги белые, безволосые?

– Здравствуйте, сэр! – говорю. – Я получил вашу записку. Спасибо вам большое. – Он мне написал записку, чтобы я к нему зашел проститься перед каникулами; знал, что я больше не вернусь. – Вы напрасно писали, я бы все равно зашел попрощаться.

– Садись вон туда, мальчик, – сказал старый Спенсер. Он показал на кровать.

Я сел на кровать.

– Как ваш грипп, сэр?

– Знаешь, мой мальчик, если бы я себя чувствовал лучше, пришлось бы послать за доктором! – Старик сам себя рассмешил. Он стал хихикать, как сумасшедший. Наконец отдышался и спросил: – А почему ты не на матче? Кажется, сегодня финал?

– Да. Но я только что вернулся из Нью-Йорка с фехтовальной командой.

Господи, ну и постель! Настоящий камень!

Он вдруг напустил на себя страшную строгость – я знал, что так будет.

– Значит, ты уходишь от нас? – спрашивает.

– Да, сэр, похоже на то.

Тут он начал качать головой. В жизни не видел, чтобы человек столько времени подряд мог качать головой. Не поймешь, оттого ли он качает головой, что задумался, или просто потому, что он уже совсем старикашка и ни хрена не понимает.

– А о чем с тобой говорил доктор Термер, мой мальчик? Я слыхал, что у вас был долгий разговор.

– Да, был. Поговорили. Я просидел у него в кабинете часа два, если не больше.

– Что же он тебе сказал?

– Ну… всякое. Что жизнь – это честная игра. И что надо играть по правилам. Он хорошо говорил. То есть ничего особенного он не сказал. Все насчет того же, что жизнь – это игра и всякое такое. Да вы сами знаете.

– Но жизнь действительно игра, мой мальчик, и играть надо по правилам.

– Да, сэр. Знаю. Я все это знаю.

Тоже сравнили! Хороша игра! Попадешь в ту партию, где классные игроки, – тогда ладно, куда ни шло, тут действительно игра. А если попасть на д р у г у ю сторону, где одни мазилы, – какая уж тут игра? Ни черта похожего. Никакой игры не выйдет.

– А доктор Термер уже написал твоим родителям? – спросил старик Спенсер.

– Нет, он собирается написать им в понедельник.

– А ты сам им ничего не сообщил?

– Нет, сэр, я им ничего не сообщил, увижу их в среду вечером, когда приеду домой.

– Как же, по-твоему, они отнесутся к этому известию?

– Как сказать… Рассердятся, наверно, – говорю. – Должно быть, рассердятся. Ведь я уже в четвертой школе учусь.

И я тряхнул головой. Это у меня привычка такая.

– Эх! – говорю. Это тоже привычка – говорить «Эх!» или «Ух ты!», отчасти потому, что у меня не хватает слов, а отчасти потому, что я иногда веду себя совсем не по возрасту. Мне тогда было шестнадцать, а теперь мне уже семнадцать, но иногда я так держусь, будто мне лет тринадцать, не больше. Ужасно нелепо выходит, особенно потому, что во мне шесть футов и два с половиной дюйма, да и волосы у меня с проседью. Это правда. У меня на одной стороне, справа, миллион седых волос. С самого детства. И все-таки иногда я держусь, будто мне лет двенадцать. Так про меня все говорят, особенно отец. Отчасти это верно, но не совсем. А люди всегда думают, что они тебя видят насквозь. Мне-то наплевать, хотя тоска берет, когда тебя поучают – веди себя как взрослый. Иногда я веду себя так, будто я куда старше своих лет, но этого-то люди не замечают. Вообще ни черта они не замечают.

Старый Спенсер опять начал качать головой. И при этом ковырял в носу. Он старался делать вид, будто потирает нос, но на самом деле он весь палец туда запустил. Наверно, он думал, что это можно, потому что, кроме меня, никого тут не было. Мне-то все равно, хоть и противно видеть, как ковыряют в носу.

Потом он заговорил:

– Я имел честь познакомиться с твоей матушкой и с твоим отцом, когда они приезжали побеседовать с доктором Термером несколько недель назад. Они изумительные люди.

– Да, конечно. Они хорошие.

«Изумительные». Ненавижу это слово! Ужасная пошлятина. Мутит, когда слышишь такие слова.

И вдруг у старого Спенсера стало такое лицо, будто он сейчас скажет что-то очень хорошее, умное. Он выпрямился в кресле, сел поудобнее. Оказалось, ложная тревога. Просто он взял журнал с колен и хотел кинуть его на кровать, где я сидел. И не попал. Кровать была в двух дюймах от него, а он все равно не попал. Пришлось мне встать, поднять журнал и положить на кровать. И вдруг мне захотелось бежать к чертям из этой комнаты. Я чувствовал, сейчас начнется жуткая проповедь. Вообще-то я не возражаю, пусть говорит, но чтобы тебя отчитывали, а кругом воняло лекарствами и старый Спенсер сидел перед тобой в пижаме и халате – это уж слишком. Не хотелось слушать.

Тут и началось.

– Что ты с собой делаешь, мальчик? – сказал старый Спенсер. Он заговорил очень строго, так он раньше не разговаривал. – Сколько предметов ты сдавал в этой четверти?

– Пять, сэр.

– Пять. А сколько завалил?

– Четыре. – Я поерзал на кровати. На такой жесткой кровати я еще никогда в жизни не сидел. Английский я хорошо сдал, потому что я учил Беовульфа и «Лорд Рэндал, мой сын» и всю эту штуку еще в Хуттонской школе. Английским мне приходилось заниматься, только когда задавали сочинения.

Он меня даже не слушал. Он никогда не слушал, что ему говорили.

– Я провалил тебя по истории, потому что ты совершенно ничего не учил.

– Понимаю, сэр. Отлично понимаю. Что вам было делать?

– Совершенно ничего не учил! – повторял он. Меня злит, когда люди повторяют то, с чем ты сразу согласился. А он и в третий раз повторил: – Совершенно ничего не учил! Сомневаюсь, открывал ли ты учебник хоть раз за всю четверть. Открывал? Только говори правду, мальчик!

– Нет, я, конечно, просматривал его раза два, – говорю. Не хотелось его обижать. Он был помешан на своей истории.

– Ах, просматривал? – сказал он очень ядовито. – Твоя, с позволения сказать, экзаменационная работа вон там, на полке. Сверху, на тетрадях. Дай ее сюда, пожалуйста!

Это было ужасное свинство с его стороны, но я взял свою тетрадку и подал ему – больше ничего делать не оставалось. Потом я опять сел на эту бетонную кровать. Вы себе и представить не можете, как я жалел, что зашел к нему проститься!

Он держал мою тетрадь, как навозную лепешку или еще что похуже.

– Мы проходили Египет с четвертого ноября по второе декабря, – сказал он. – Ты сам выбрал эту тему для экзаменационной работы. Не угодно ли тебе послушать, что ты написал?

– Да нет, сэр, не стоит, – говорю.

– «Египтяне были древней расой кавказского происхождения, обитавшей в одной из северных областей Африки. Она, как известно, является самым большим материком в восточном полушарии».

И я должен был сидеть и слушать эту несусветную чушь. Свинство, честное слово.

– «В наше время мы интересуемся египтянами по многим причинам. Современная наука все еще добивается ответа на вопрос – какие тайные составы употребляли египтяне, бальзамируя своих покойников, чтобы их лица не сгнивали в течение многих веков. Эта таинственная загадка все еще бросает вызов современной науке двадцатого века».

Он замолчал и положил мою тетрадку. Я почти что ненавидел его в эту минуту.

– Твой, так сказать, экскурс в науку на этом кончается, – проговорил он тем же ядовитым голосом. Никогда бы не подумал, что в таком древнем старикашке столько яду. – Но ты еще сделал внизу небольшую приписку лично мне, – добавил он.

– Да-да, помню, помню! – сказал я. Я заторопился, чтобы он хоть это не читал вслух. Куда там – разве его остановишь! Из него прямо искры сыпались!

«Дорогой мистер Спенсер! – Он читал ужасно громко. – Вот все, что я знаю про египтян. Меня они почему-то не очень интересуют, хотя Вы читаете про них очень хорошо. Ничего, если Вы меня провалите, – я все равно уже провалился по другим предметам, кроме английского. Уважающий вас Холден Колфилд ».

Тут он положил мою треклятую тетрадку и посмотрел на меня так, будто сделал мне сухую в пинг-понг. Никогда не прощу ему, что он прочитал эту чушь вслух. Если б он написал такое, я бы ни за что не прочел, слово даю. А главное, добавил-то я эту проклятую приписку, чтобы ему не было неловко меня проваливать.

– Ты сердишься, что я тебя провалил, мой мальчик? – спросил он.

– Что вы, сэр, ничуть! – говорю. Хоть бы он перестал называть меня «мой мальчик», черт подери!

Он бросил мою тетрадку на кровать. Но, конечно, опять не попал. Пришлось мне вставать и подымать ее. Я ее положил на «Атлантик мансли». Вот еще, охота была поминутно нагибаться.

– А что бы ты сделал на моем месте? – спросил он. – Только говори правду, мой мальчик.

Да, видно, ему было здорово не по себе оттого, что он меня провалил. Тут, конечно, я принялся наворачивать. Говорил, что я умственно отсталый, вообще кретин, что я сам на его месте поступил бы точно так же и что многие не понимают, до чего трудно быть преподавателем. И все в таком роде. Словом, наворачивал как надо.

Но самое смешное, что думал-то я все время о другом. Сам наворачиваю, а сам думаю про другое. Живу я в Нью-Йорке, и думал я про тот пруд, в Центральном парке, у Южного выхода: замерзает он или нет, а если замерзает, куда деваются утки? Я не мог себе представить, куда деваются утки, когда пруд покрывается льдом и промерзает насквозь. Может быть, подъезжает грузовик и увозит их куда-нибудь в зоопарк? А может, они просто улетают?

Все-таки у меня это хорошо выходит. Я хочу сказать, что я могу наворачивать что попало старику Спенсеру, а сам в это время думаю про уток. Занятно выходит. Но когда разговариваешь с преподавателем, думать вообще не надо. И вдруг он меня перебил. Он всегда перебивает.

– Скажи, а что ты по этому поводу думаешь, мой мальчик? Интересно было бы знать. Весьма интересно.

– Это насчет того, что меня вытурили из Пэнси? – спрашиваю. Хоть бы он запахнул свой дурацкий халат. Смотреть неприятно.

– Если я не ошибаюсь, у тебя были те же затруднения и в Хуттонской школе, и в Элктон-хилле?

Он это сказал не только ядовито, но и как-то противно.

– Никаких затруднений в Элктон-хилле у меня не было, – говорю. – Я не проваливался, ничего такого. Просто ушел – и все.

– Разреши спросить – почему?

– Почему? Да это длинная история, сэр. Все это вообще довольно сложно.

Ужасно не хотелось рассказывать ему – что да как. Все равно он бы ничего не понял. Не по его это части. А ушел я из Элктон-хилла главным образом потому, что там была одна сплошная липа. Все делалось напоказ – не продохнешь. Например, их директор, мистер Хаас. Такого подлого притворщика я в жизни не встречал. В десять раз хуже старика Термера. По воскресеньям, например, этот чертов Хаас ходил и жал ручки всем родителям, которые приезжали. И до того мил, до того вежлив – просто картинка. Но не со всеми он одинаково здоровался – у некоторых ребят родители были попроще, победнее. Вы бы посмотрели, как он, например, здоровался с родителями моего соседа по комнате. Понимаете, если у кого мать толстая или смешно одета, а отец ходит в костюме с ужасно высокими плечами и башмаки на нем старомодные, черные с белым, тут этот самый Хаас только протягивал им два пальца и притворно улыбался, а потом как начнет разговаривать с другими родителями – полчаса разливается! Не выношу я этого. Злость берет. Так злюсь, что с ума можно спятить. Ненавижу я этот проклятый Элктон-хилл.

Старый Спенсер меня спросил о чем-то, но я не расслышал. Я все думал об этом подлом Хаасе.

– Что вы сказали, сэр? – говорю.

– Но ты хоть о г о р ч е н, что тебе приходится покидать Пэнси?

– Да, конечно, немножко огорчен. Конечно… но все-таки не очень. Наверно, до меня еще не дошло. Мне на это нужно время. Пока я больше думаю, как поеду домой в среду. Видно, я все-таки кретин!

– Неужели ты совершенно не думаешь о своем будущем, мой мальчик?

– Нет, как не думать – думаю, конечно. – Я остановился. – Только не очень часто. Не часто.

– Призадумаешься! – сказал старый Спенсер. – Потом призадумаешься, когда будет поздно!

Мне стало неприятно. Зачем он так говорил – будто я уже умер? Ужасно неприятно.

– Непременно подумаю, – говорю, – я подумаю.

– Как бы мне объяснить тебе, мальчик, вдолбить тебе в голову то, что нужно? Ведь я помочь тебе хочу, понимаешь?

Видно было, что он действительно хотел мне помочь. По-настоящему. Но мы с ним тянули в разные стороны – вот и все.

– Знаю, сэр, – говорю, – и спасибо вам большое. Честное слово, я очень это ценю, правда!

Тут я встал с кровати. Ей-богу, я не мог бы просидеть на ней еще десять минут даже под страхом смертной казни.

– К сожалению, мне пора! Надо забрать вещи из гимнастического зала, у меня там масса вещей, а они мне понадобятся. Ей-богу, мне пора!

Он только посмотрел на меня и опять стал качать головой, и лицо у него стало такое серьезное, грустное. Мне вдруг стало жалко его до чертиков. Но не мог же я торчать у него весь век, да и тянули мы в разные стороны. И вечно он бросал что-нибудь на кровать и промахивался, и этот его жалкий халат, вся грудь видна, а тут еще пахнет гриппозными лекарствами на весь дом.

– Знаете что, сэр, – говорю, – вы из-за меня не огорчайтесь. Не стоит, честное слово. Все наладится. Это у меня переходный возраст, сами знаете. У всех это бывает.

– Не знаю, мой мальчик, не знаю…

Ненавижу, когда так бормочут.

– Бывает, – говорю, – это со всеми бывает! Правда, сэр, не стоит вам из-за меня огорчаться. – Я даже руку ему положил на плечо. – Не стоит! – говорю.

– Не выпьешь ли чашку горячего шоколада на дорогу? Миссис Спенсер с удовольствием…

– Я бы выпил, сэр, честное слово, но надо бежать. Надо скорее попасть в гимнастический зал. Спасибо вам огромное, сэр. Огромное спасибо.

И тут мы стали жать друг другу руки. Все это чушь, конечно, но мне почему-то сделалось ужасно грустно.

– Я вам черкну, сэр. Берегитесь после гриппа, ладно?

– Прощай, мой мальчик.

А когда я уже закрыл дверь и вышел в столовую, он что-то заорал мне вслед, но я не расслышал. Кажется, он орал «Счастливого пути!». А может быть, и нет. Надеюсь, что нет. Никогда я не стал бы орать вслед «Счастливого пути!». Гнусная привычка, если вдуматься.