Почему Солженицын — не историк и не культовый писател. Критика о творчестве А. Солженицына. В. Распутин

Статья Валентина Распутина, посвященная 80-летию Александра Солженицына, к сожалению, поступила к нам уже после того, как был сверстан предыдущий субботний номер. Но разве она потеряла свою актуальность? Ведь значимость большого писателя определяется не юбилейными датами. Нашему читателю, без сомнения, будет интересна оценка, которую дает наш знаменитый земляк творчеству Александра Солженицына.

Как и во всякой большой литературе, в русской литературе существует несколько пород таланта. Есть порода Пушкина и Лермонтова - молодого, искрящегося, чувственного легкокрылого письма, дошедшая до Блока и Есенина; есть аксаковско-тургеневская, вобравшая в себя Лескова и Бунина, необыкновенно теплого, необыкновенно русского настроения и утраченного уже теперь острого обоняния жизни; их зачатие и вынашивание имеют какое-то глубинное, языческое происхождение, из самого нутра спрятанного в степях и лесах национального заклада. Есть и другие породы, куда встанут и Гоголь с Булгаковым, и Некрасов с Твардовским, и Достоевский, и Шолохов, и Леонов. И есть порода Державина - богатырей русской литературы, писавших мощно и гулко, мысливших всеохватно, наделенных к тому же богатырским запасом физических сил. Сюда нужно отнести Толстого и Тютчева. Здесь же в ХХ веке по праву занял свое место Солженицын.

Почти все написанное А.И. Солженицыным имело огромное звучание. Первую же работу никому тогда, в 1962 году, не известного автора читала вся страна. Читала взахлеб, с удивлением и растерянностью перед явившимся вдруг расширением жизни и литературы, перед расширением самого русского языка, зазвучавшего необычно, в самородных формах и изгибах, которые еще не ложились на бумагу. Приоткрылся незнакомый, отверженный мир, находившийся где-то за пределами нашего сознания, вырванный из нормальной жизни и заселенный на островах жизни ненормальной - тот мир, откуда вышел Иван Денисович Шухов, маленький непритязательный человек, один из тьмы тысяч. И вышел-то на день один из тьмы своих дней между жизнью и смертью. Но этого оказалось достаточно, чтобы многомиллионный читатель обомлел, признавая его и не признавая, обрушив на него лавину сострадания вместе с недоверием, вины и одновременно тревоги.

Вести, литературного характера тоже, доходили из того мира и прежде, но они были разрозненными, прерывистыми, невнятными, как в азбуке Морзе, сигналами, ключом к расшифровке которых владели по большей части побывавшие там. Иван же Денисович, в отпущенный ему день выведенный из барака на работу больным и в работе поправившийся и даже воодушевившийся, ничего от нас не потребовавший, ничем не укоривший, а только представший таким, какой он есть, оказался соразмерен нашему невинному сознанию и вошел в него без усилий. Вольно или невольно, автор поступил предусмотрительно, подготовив вкрадчивым и тароватым Шуховым, ни в чем не посягнувшим на читательское благополучие, пришествие "Архипелага ГУЛАГ". Без Шухова столкновение с ГУЛАГом было бы чересчур жестоким испытанием. Испытание - читать? "А испытание претерпевать, оказаться внутри этой страшной машины?" - вправе же мы сами себя и спросить. Да, это несопоставимые понятия, существование на разных планетах. И тем не менее испытание собственной шкурой не отменяет "переводного" испытания, испытания свидетельством. Обмеренный, исчисленный, многоголосый и неумолчный ГУЛАГ в натуральную величину и "производительность" - он и после Ивана Денисовича для многих явился чрезмерным ударом; не выдерживая его, они оставляли чтение. Не выдерживали - потому что это был удар, близкий к физическому воздействию, к восприятию пытки, выдыхаемой жертвами. Воздействие "Иваном Денисовичем" было не слабей, но другого - нравственного - порядка, вместе с болью оно давало и утешение. Чтобы прийти в себя после "Архипелага", следовало снова вернуться к "Ивану Денисовичу" и почувствовать, как мученичество от карающей силы выдавливает исцеляющее слезоточение.

Сразу после "Ивана Денисовича" - рассказы, и среди них "Матренин двор". И там и там в героях поразительная, какая-то сверхъестественная цепкость к жизни и вообще свойственная русскому человеку, но мало замечаемая, не принимаемая в расчет при взгляде на его жизнеспособность. Когда терпение подбито цепкостью, оно уже не слабоволие, с ним можно многое перемочь. Солженицын и сам, не однажды приговоренный, явил это качество в наипоследнем истяге, говоря его же словом, когда и свет мерк в глазах, снова и снова подниматься на ноги. Л.Н. Толстой словно бы и родился в пеленках великим. А.И. Солженицыну к своему величию пришлось продираться слишком издалека. "Не убьет, так пробьется" - вот это для него, для русского человека! - и давай его бить-колотить по всем ухабам, и давай его охаживать из-за каждого угла, и давай его на такую дыбу, что и небо с овчинку! Вот по такой дороге и шел к своему признанию Александр Исаевич. Выжил, научился держать удар, приобрел науку разбираться, что чего стоит, - после этого полной мерой дары во все "емкости", никаких норм.

"Матренин двор" заканчивается словами, которые почти сорок лет остаются на наших устах:

"Все мы жили рядом с ней (с Матреной Васильевной. - В.Р.) и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит ни село. Ни город. Ни вся земля наша".

Едва ли верно, как не однажды высказывалось, будто вся "деревенская" литература вышла из "Матрениного двора". Но вторым своим слоем, слоем моих сверстников, она в нем побывала. И уж не мыслила потом, как можно, говоря о своей колыбели - о деревне, обойтись без праведника, сродни Матрене Васильевне. Их и искать не требовалось - их нужно было только рассмотреть и вспомнить. И тотчас затеплялась в душе свечечка, под которой так сладко и отрадно было составлять житие каждой нашей тихой родины, и вставали они, старухи и старики, жившие по правде, друг после дружки в какой-то единый строй вечной подпоры нашей земле.

Кроме этой заповеди - жить по правде, - другого наследства у нас остается все меньше. А этим - пренебрегаем.

У крупных фигур свой масштаб деятельности и подъемной силы. Не поддается понимаю, как сумел Солженицын еще до изгнания, в весьма стесненных условиях, собрать, обработать и ввести в русло книги все то огромное и сжигающее, составившее "Архипелаг ГУЛАГ"! И откуда брались силы уже в Вермонте совладать с горой материала, надо думать, нескольких архивных помещений для "Красного колеса"! Успевая при этом вести еще публицистическое путеводство для России и Запада, успевая составлять и редактировать две многотомные библиотечные серии по новейшей русской истории! Тут годится только одно сравнение - с "Войной и миром" и Толстым. Солженицына с Толстым роднит многое. Одинаковая глыбастость фигур, огромная воля и энергия, эпическое мышление, потребность как у одного, так и у другого через шестьдесят примерно лет отстояния от исторических событий обратиться к закладным судьбоносным векам начала своего века. Это какое-то мистическое совпадение. Огромная популярность в мире, гулкость статей, звучание на всех материках. Один отлучен от церкви, другой от Родины. Помощь голодающим и помощь политзаключенным, затем литературе. Оба - великие бунтари, но Толстой создал свое бунтарство "на ровном месте", в условиях личного и отеческого (относительно, конечно) благополучия, Солженицын весь вышел из бунтарства, его в нем взрастила система. Солженицына судьба резко бросала с одной крутизны на другую, у Толстого биография после кавказской кампании взяла тихую гавань в Ясной Поляне и вся ушла в сочинительство и духовную жизнь. Но и после этого: повороты, приближающие их друг к другу. Солженицын в Америке погружается в затворничество, Толстой перед смертью совершает совсем не старческий поступок вечного бунтаря - свой знаменитый уход из Ясной Поляны.

И самое главное: "Лев Толстой как зеркало русской революции" и Александр Солженицын как зеркало русской контрреволюции спустя семьдесят лет после революции.

Редкий человек, ставя перед собой непосильную цель, доживает до победы. Александру Исаевичу такое выпало. Объявив войну могущественной системе, на родине призывая подданных этой системы жить не по лжи, а в изгнании постоянно призывая Запад усиливать давление на коммунизм, едва ли Солженицын мог рассчитывать при жизни на что-либо еще, кроме идеологического ослабления и отступления коммунизма на более мягкие позиции. Случилось, однако, большее и, как вскоре выяснилось, худшее: система рухнула. История любит сильные и быстрые ходы, на обоснование которых затем приносятся огромные жертвы. Так было в 1917-м году, так произошло и на этот раз.

Боясь именно такого исхода в будущем, Солженицын не однажды предупреждал: "... но вдруг отвались завтра партийная бюрократия... и разгрохают наши остатки еще в одном феврале, в еще одном развале" ("Наши плюралисты", 1982 г.). А за последние полвека подготовленность России к демократии, к многопартийной парламентской системе, могла еще только снизиться. Пожалуй, внезапное введение ее сейчас было бы лишь новым горевым повторением 1917 года" ("Письмо вождям Советского Союза", 1973 г.).

По часам русской переломной жизни, ход которых Солженицын хорошо изучил, трудно было ошибиться: как за Февралем неминуемо последовал Октябрь, так и на место слетевшейся к власти образованщины, мелкой, подлой и жуликоватой, не способной к управлению, придут хищники высокого полета и обустроят государство под себя. Все это было и предвидено Солженицыным, и сказано, но бунтарь, жаждавший окончательной победы над старым противником, говорил в нем сильнее и заглушил голос провидца. "Красное колесо", прокатившееся от начала и до конца века, лопнуло... но если бы красным был в нем только обод, который можно срочно и безболезненно заменить и двигаться дальше!.. Нет, обод сросся и с осью, и со ступицей, то есть со всем отечественным ходом, с национальным телом - и рвать-то с бешенством и яростью принялись его, тело... и до сих пор рвут, густо вымазанные кровью.

Но сказанное надолго опасть и умолкнуть с переменой власти не могло. И ничего удивительного, что многое из относящегося к одной системе, само собой переадресовалось теперь на другую и даже получило усиление - вместе с усилением наших несчастий. Так и должно быть: правосудие борется с преступлением против национальной России, и новое знамя, выставленное злоумышленниками, честного судью не смутит.

"Когда насилие врывается в мирную людскую жизнь - его лицо пылает от самоуверенности, оно так и на флаге несет и кричит: "Я - Насилие! Разойдитесь, расступитесь - раздавлю!" Но насилие быстро стареет, немного лет - оно уже не уверенно в себе и, чтобы держаться, чтобы выглядеть прилично, непременно вызывает к себе в союзники Ложь. Ибо: насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а Ложь может держаться только насилием" (Жить не по лжи").

"Против многого в мире может выстоять ложь - но только не против искусства. А едва развеяна будет ложь, отвратительно откроется нагота насилия - и насилие дряхлое падет" (Нобелевская лекция).

Нет, это не перелицованный Солженицын - все тот же, клеймящий зло, какие бы ипостаси оно не принимало.

А вот это совсем любопытно - несмотря на некоторые старые обозначения:

"Один американский дипломат воскликнул недавно: "Пусть на русском сердце Брежнева работает американский стимулятор!" Ошибка, надо было сказать: "на советском". Не одним происхождением определяется национальность, но душою, но направлением преданности. Сердце Брежнева, попускающего губить свой народ в пользу международных авантюр, не русское" ("Чем грозит Америке плохое понимание России").

В точку.

Возвращение Александра Исаевича на многострадальную Родину, начавшееся четыре года назад, окончательно завершилось только недавно, с выходом книги "Россия в обвале" (издательство "Русский путь"), теперь можно сказать, что после 20-летнего отсутствия Солженицын снова врос в Россию и занял по принадлежащему ему нравственному влиянию, а с ним отныне совпадает и угадывание почвенных токов, первое место в России, избрав его в отдалении от всех политических партий, на перекрестке дорог, ведущих в глубинку, где остается надежда на народовластие, которое понимает он под земством. Опять же: не со всем и в последней книге можно согласиться безоговорочно. Но это отдельный разговор. Это отдельное размышление, и оно снова не обошлось бы без Толстого, который, конечно же, не добивался ни Февраля, ни Октября, но своими громогласными отрицаниями основ современной ему монархической жизни невольно подставил им плечо. Это размышление о подготавливании словно бы самим народом и словно бы вперекор своим ближайшим интересам великих нравственных авторитетов, чье влияние и учение согласуется с дальней перспективой отечественной судьбы.

80-летний юбилей А.И. Солженицына - толчок для многих серьезных размышлений о крестном пути России. Они, разумеется, каждодневны, с ними мы засыпаем и с ними просыпаемся. Но вот наступает однажды день, как этот, приподнятый над роковой обыденностью, в которую засасывает нас все больше и больше, - и тогда все видится крупней и значительней. Если рожает русская земля таких людей - стало быть, по-прежнему она корениста, и никаким злодейством, никаким попущением так скоро в пыль ее не истолочь. Если после всех трепок, учиненных ей непогодой, сумела лишь усилиться и обогатиться на поросль - отчего ж не усилиться и ей и не обратить со временем невзгоды свои в опыт и мудрость?! Есть люди, в ком современники и потомки видят родительство земли большим, чем отца с матерью.

Оттого и звучит она так: Родина, Отечество!

Г.Я. Бакланов: «Среди ежемесячного, ежедневного потока литературных произведений, в разной степени талантливых, отвечающих различным читательским вкусам, являются вдруг книги, знаменующие собой гораздо больше, чем даже появление нового яркого писателя. Эти книги призваны оказать влияние на то, что пишется сейчас, на то, что будет писаться после них. Они всегда появляются как бы вдруг. На самом же деле появление их подготовлено всем ходом развития жизни. И читатель их ждёт, не зная ещё, какая это будет книга, кто написал её, зная только, что она нужна ему.

Такой книгой, которую читатель ждал, появление которой он предугадывал, стала маленькая повесть с непритязательным названием “Один день Ивана Денисовича”, только что напечатанная в журнале “Новый мир”. Имя её автора - А. Солженицын - в литературе не встречалось до сих пор и само по себе пока ещё читателю ни о чём не говорит. Верится, однако, что человеку этому предстоит многое сказать людям. <...>

Когда человеку больно, особенно больно впервые, душа его кричит. И чем слабее душа, тем громче кричит он сам, но, испытав многое, что, поначалу казалось, и перенести невозможно, он постепенно твердеет духом, потому что он - человек. И за своей болью он начинает различать и понимать боль других. И если он сильный человек, у него ещё находится для других, для тех, кто слабее его, часть души. Странное дело: отдавая, ты, оказывается, приобретаешь больше.

Вот с этой позиции умудрённого тягчайшими испытаниями человека написана повесть А. Солженицына. Это не крик раненой души, не первый крик боли - повесть написана спокойно, сдержанно, с юмором даже - эта житейская простота изложения действует значительно сильнее».

В.Я. Лакшин: «По поводу Ивана Денисовича в той части критики, которая отнеслась к повести Солженицына скептически, сложился своего рода штамп. Критик подходил к повести осторожно, словно примериваясь, сожалел о горькой судьбе зэка и тут же спрашивал: но идеальный ли герой Иван Денисович? Сам себе спешил ответить “нет” и начинал сетовать на то, “до каких унижений опускается порой этот мастер - золотые руки ради лишней пайки хлеба, как въелись в него инстинкты звериной борьбы за существование, как в конечном счёте страшна его примирённая мысль, завершающая этот мучительный день...” (я цитирую одну из газетных рецензий). Такую вольную трактовку образа Шухова можно было бы ещё раз оспорить, но нам важнее сейчас обратить внимание на другое.

А почему, собственно, Иван Денисович должен быть идеальным героем? Мы видим достоинство Солженицына как художника как раз в том, что у него нет псевдонароднического сентиментальничанья, насильственной идеализации даже тех лиц, которых он любит, трагедии которых сочувствует. У Шухова при желании можно насчитать немало реальных, а не выдуманных недостатков. Взять хотя бы то, как робко, по-крестьянски почтительно относится Иван Денисович ко всему, что представляет в его глазах “начальство”, - нет ли тут чёрточки патриархального смирения? Можно, вероятно, найти у Шухова и иные несовершенства. Но недостатки Ивана Денисовича не таковы, чтобы переносить упор с его трагического положения на его якобы слабость и несостоятельность, с беды его на вину. <...>

Достаточно и того, что в Иване Денисовиче с его народным отношением к людям и труду заложена такая жизнеутверждающая сила, которая не оставляет места опустошённости и безверию. И этот оптимизм тем более зрел и реален, что рассказ о судьбе Шухова вызывает в нас самое живое и глубокое возмущение преступлениями поры культа личности.

Наше представление об Иване Денисовиче как народном характере было бы, пожалуй, неполным, если бы Солженицын показал нам только то, что сближает Шухова с его товарищами по несчастью, и не увидел в лагерной среде своих противоречий и контрастов. <...>

Соблазнительно лёгким решением было бы противопоставить Ивана Денисовича, как человека с небогатой душевной жизнью, людям интеллигентным, сознательным, живущим высшими интересами. <...>

Итак, с одной стороны, “простой люд”, “лагерные работяги”, с другой - «переживающие» интеллигенты; с одной стороны, надо понимать, Тюрин, Шухов, Клевшин, с другой - кавторанг, Цезарь Маркович, “высокий старик”. <...>

В людях, презирающих общий труд и выбирающих любой ценой долю полегче, развивается самоуверенное и хамоватое лакейство. Получая высокую пайку, ухитряясь жить в сносных условиях даже в лагере, придурки чувствуют за собой право третировать работяг как людей второго сорта. <...>

Но есть одно, чего не обойдёшь. <...>

Изящный эстетизм Цезаря, его интеллигентные манеры, то, как он курит трубку, “чтобы возбудить в себе сильную мысль и дать ей найти что-то”,- всё это находится в резком противоречии с низкой прозой тех усилий, какими добываются в лагере относительное благополучие и покой, дающие выход приятным воспоминаниям и милым сердцу разговорам. <...>

У Ивана Денисовича и у кавторанга, у Тюрина и у Клевшина иное отношение к людям и к труду, отношение, которое мы вправе назвать народным в зависимости от того, принадлежат ли эти люди к “народу” или к “интеллигенции” в старом понимании слова. Это народность не внешняя, не показная, а глубоко коренящаяся в них, внутренняя, стойкая, которая особенно дорога Солженицыну и которая сообщает его книге тон мужественного оптимизма.

Солженицыну близки заветы русской литературы прошлого века - народность Некрасова и Щедрина, Толстого и Чехова. Но тот взгляд на народ, какой выражен в его повести, характерен именно для советского писателя и, больше того, для писателя, вошедшего в литературу в последние годы, ознаменованные важными переменами в нашей жизни.

В различных областях духовной деятельности, в том числе в литературе и искусстве, тоже есть свой тяжёлый и серьёзный труд сенокоса и свой прибыльный и лёгкий промысел красилей, работающих по модному трафарету Отношение к труду может объективно сближать и разделять людей, независимо от того, колхозники они или интеллигенты, Шуховы или кавторанга. И Солженицын с новым правом мог бы повторить замечательные слова Чехова: “Все мы народ, и всё то лучшее, что мы делаем, есть дело народное”».

М.М. Дунаев: «Пора осмыслить изображение народа и понимание проблемы народа писателем. Ибо где ещё искать это религиозное начало? Достоевский утверждал: русский народ - богоносец. А Солженицын?

А Солженицын считает, что судить о народе должно именно по свойствам тех человеков, из которых народ составляется. <...> ...Народ предстаёт у Солженицына какою-то полуязыческой массой, не вполне сознающей свою веру. Вот праведница Матрёна, без которой и “вся земля наша” не выстоит. А её вера какова? Весьма неопределённа она. В чём же праведность Матрёны? В нестяжательности. Может, жила просто по душе, проявляя природную её христианскую суть? А может, не так и важно, есть вера, нет ли - был бы человек хороший и жил бы не по лжи? Нет, сам Солженицын такому пониманию противится. <...>

Солженицын приводит к осознанию необходимости религиозного осмысления бытия - всё иное лишь уводит в сторону от истины. Жестоким опытом он обретает эту истину, о которой сказано ещё в Писании и о которой всегда предупреждали Святые Отцы в поучениях, в молитвах. Но истину всегда вернее укрепить собственным опытом. Постижение такой истины становится бесценным результатом (но не материальным, о котором прежде шла речь), который был обретён художником. Обретён тяжкой ценою.

“Вот почему я оборачиваюсь к годам своего заключения и говорю, подчас удивляя окружающих:

Благословение тебе, тюрьма!”

Взгляд на мир становится многомерным.

Даже если бы от всего написанного Солженицыным уцелело одно лишь это место, как осколок громадной фрески, и тогда можно было утверждать: это создание мощного таланта.

Здесь возникает противоречие; и как у Твардовского: “Я знаю, никакой моей вины... но всё же, всё же, всё же!” Разрешить противоречие можно, лишь если время переходит для человека в вечность. Иначе всё бессмысленно. И благословение тюрьме обернётся насмешкой над погибшими. Потребность в бессмертии возникла вовсе не от жажды ненасытных людей в погоне за наслаждениями, как полагал не знавший христианских истин Эпикур. Она рождается жаждою обрести смысл в бытии, выходящем за рамки материального мира».

-- [ Страница 1 ] --

На правах рукописи

Алтынбаева Гульнара Монеровна

Литературная критика А.И. Солженицына:

Специальность 10.01.01 – русская литература

диссертации на соискание ученой степени

кандидата филологических наук

Саратов – 2007

Работа выполнена на кафедре русской литературы ХХ века ГОУ ВПО «Саратовского государственного университета им. Н.Г. Чернышевского»

Научный руководитель – кандидат филологических наук, профессор

Людмила Ефимовна Герасимова

Официальные оппоненты – доктор филологических наук, доцент

Владимир Петрович Крючков

кандидат филологических наук

Анастасия Александровна Кочеткова

Ведущая организация – ГОУ ВПО «Ульяновский государственный

технический университет»

Защита состоится «30» мая 2007 г. в 12.00 на заседании диссертационного совета Д 212.243.02 в Саратовском государственном университете им. Н.Г. Чернышевского по адресу: 410012, г. Саратов, ул. Астраханская, 83, корпус 11, факультет филологии и журналистики.

С диссертацией можно ознакомиться в Зональной научной библиотеке Саратовского государственного университета им. Н.Г. Чернышевского.

Ученый секретарь диссертационного совета,

кандидат филологических наук, профессор Ю.Н. Борисов

I. Общая характеристика работы

С момента первой публикации и до сегодняшнего дня личность и творчество Александра Исаевича Солженицына вызывают неостывающий интерес, да и отношение к писателю далеко не однозначно.

Несмотря на то, что уже существует обширный свод литературы об А.И. Солженицыне, исследование его творчества ещё только начинается. Очень важным при этом, по мнению всех пишущих о Солженицыне, является синтез различных аспектов, методик и жанров изучения. Это, несомненно, так, хотя есть ещё сферы творческой деятельности писателя, требующие предварительно систематизации и тщательного анализа. Одна из них – литературная критика. «Раздвигая границы» литературы, Солженицын раздвигает и границы писательской критики.

О Солженицыне – интерпретаторе русской литературы говорится в публикациях П. Басинского, В. Бондаренко, Л. Бородина, Р. Киреева, П. Лаврёнова, И. Пруссаковой, а рассмотрению отдельных составляющих критической деятельности писателя посвящены работы Л. Герасимовой, И. Ефимова, Н. Ивановой, Н. Коржавина, Л. Лосева, А. Молько, А. Немзера, Л. Сараскиной, И. Сиротинской, Л. Штерн, участников двух выпусков сборника «А.И. Солженицын и русская культура» (Саратов, 1999, 2004) и др.

Нет практически ни одного значительного исследования творчества Солженицына, где не учитывались бы литературно-критические, публицистические суждения писателя, но чаще всего они привлекаются как вспомогательный материал для проверки, подтверждения, расширения результатов анализа художественных текстов. На публицистические выступления А.И. Солженицына ссылаются в своих работах М. Голубков, Ж. Нива, Р. Плетнев, П. Спиваковский, А. Урманов, Н. Щедрина и др.



Первые подступы к анализу литературной критики А.И. Солженицына как самостоятельного объекта исследования сделаны в кандидатской диссертации Т. Автократовой «Из "Литературной коллекции" А.И. Солженицына как явление писательской критики» (Тюмень, 2004).

До сих пор литературная критика Солженицына в целом не стала предметом специального изучения. В связи с этим новизна и актуальность диссертационной работы видятся в системном анализе комплекса литературно-критических взглядов А.И. Солженицына, жанровой и стилистической специфики его литературно-критического творчества.

Объектом исследования в диссертации стали: «Литературная коллекция»; литературно-критические статьи и заметки; Нобелевская лекция; предисловия и «вступительные слова» к публикациям писателей и учёных; жанр «слова при вручении премии А.И. Солженицына»; публицистика А.И. Солженицына; мемуарные книги «Бодался телёнок с дубом» и «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов»; автобиографические очерки «С Варламом Шаламовым» и «С Борисом Можаевым»; отрывки из «Дневника Р-17»; интервью. Для сопоставления привлекаются художественные произведения А.И. Солженицына.

Предметом исследования являются проблематика, жанры, стиль и образ автора в литературной критике А.И. Солженицына.

Цель работы состоит в том, чтобы выявить систему эстетических взглядов А.И. Солженицына, его историко-литературных представлений, ставшую основой писательской критики, и показать реализацию теоретической позиции художника в жанрах, стиле его критических работ, в специфике вырастающего из них образа автора.

Цель работы предполагает решение следующих задач :

  • определить корпус текстов А.И. Солженицына, относящихся к писательской критике или содержащих принципиальные для автора эстетические суждения;
  • систематизировать эстетические, теоретико-литературные суждения А.И. Солженицына; реконструировать его критерии литературно-критической оценки произведения;
  • проанализировать специфику жанров и их синтез в литературной критике А.И. Солженицына;
  • исследовать стилистические приёмы и авторские стратегии Солженицына-критика;
  • выявить особенности образа автора в литературно-критической сфере деятельности А.И. Солженицына, сопоставить с образом автора в публицистике, мемуаристике и художественных текстах писателя.

Методология диссертационного исследования предполагает использование историко-литературного, историко-культурного, интертекстуального, теоретико-литературного, стилистического методов изучения текста. Методологической базой исследования стали труды М.М. Бахтина, А.И. Белецкого, В.В. Виноградова, Л.Я. Гинзбург, Г.А. Гуковского, Б.Ф. Егорова, Б.А. Ларина, А.Ф. Лосева, Ю.М. Лотмана, А.П. Скафтымова, А.Н. Соколова, Б.А. Успенского.

Определяющее значение для понимания природы литературной критики, её истории и типологии имели исследования Б.И. Бурсова, В.И. Баранова, А.Г. Бочарова, Е.Г. Елиной, С.П. Истратовой, А.П. Казаркина, С.П. Лежнева, С.И. Машинского, В.В. Прозорова, Г.В. Стадникова, И.С. Эвентова и др.

Теоретическая значимость исследования – в систематизации эстетических и теоретико-литературных суждений А.И. Солженицына, в результатах их сопоставления с его литературно-критической практикой, в расширении представлений о формах писательской критики в ХХ веке.

Практическая значимость работы: результаты диссертационного исследования могут быть использованы при изучении творчества А.И. Солженицына в контексте новейшей русской литературы, при подготовке лекционных курсов, спецкурсов, посвящённых творчеству писателя, при теоретическом и практическом изучении жанров писательской критики, а также при чтении курсов по истории русской литературы и критики второй половины ХХ – начала ХХI века, в работе спецсеминаров.

Положения, выносимые на защиту:

  1. Нравственно-философское, религиозное понимание А.И. Солженицыным ответственности, свободы, самоограничения определяет главные эстетические координаты его литературной критики: правда, достоверность, искренность, память, мера и гармония, «самородность» идей, лаконизм, единство духовного и эстетического критериев.
  2. Эстетика Солженицына реализмоцентрична. В свете реалистической традиции решаются проблемы соотношения жизненного материала и вымысла, художественной конвенциональности, творческой преемственности и авангардизма, динамизма литературных форм в ХХ веке.

С реалистических позиций отрицается фальшь соцреализма, оцениваются произведения модернистов и постмодернистов, достижения современных писателей.

  1. Диалогизм литературной критики Солженицына проявляется и в теоретическом осмыслении триады: автор – произведение – читатель, – и в создании диалогического – и шире – интертекстуального поля в критических очерках, и в умении вызвать резонансную потребность «собеседника» в авторефлексии и внутренней самопроверке, и, наконец, в двухуровневой композиции каждой публикации из «Литературной коллекции», когда «на равных» присутствуют и анализируемый и анализирующий писатель.
  2. Литературная критика Солженицына полижанрова и полистилистична. Вместе с тем можно говорить о её стилевом единстве, о существенных особенностях стиля Солженицына-критика, корреспондирующих с его художественным стилем.
  3. Изучение средств создания образа автора как в литературно-критических, публицистических, мемуарных, так и художественных формах творчества А.И. Солженицына позволяет утверждать единство образа автора для всех жанров, в которых работает писатель.
  4. Литературная критика А.И. Солженицына способствует пониманию новой природы художественности в литературе ХХ века, вносит вклад в реальное «языковое расширение», в историческое и теоретическое осмысление его путей.
  5. Лаборатория писателя и лаборатория читателя, приоткрытая А.И. Солженицыным, – важное средство постижения его художественного творчества и целостности его личности.

Материалы диссертации прошли апробацию на ежегодных Всероссийских научных конференциях молодых учёных «Филология и журналистика в начале ХХI века» (Саратов, 2001-2006), Всероссийском научном семинаре «А.И. Солженицын и русская культура» (Саратов, 2002), Всероссийской научной конференции «Мир России в зеркале новейшей художественной литературы» (Саратов, 2004), V Международных замятинских чтениях «Творческое наследие Евгения Замятина: взгляд из сегодня» (Тамбов-Елец, 2004), Всероссийской научной конференции «Изменяющаяся Россия – изменяющаяся литература: художественный опыт ХХ – начала ХХI вв.» (Саратов, 2005), Интернет-конференции «Литература и реальность в ХХ веке», секция «"Литература факта" и ее разновидности в ХХ веке» (Отдел теории и методологии литературоведения и искусствознания Института мировой литературы им. А.М. Горького (ИМЛИ) РАН, Ассоциация развития информационных технологий в образовании «ИНТЕРНЕТ-СОЦИУМ», Образовательный портал auditorium.ru, www.auditorium.ru, 01.04-31.05.2005), IV Всероссийской научной конференции «Художественный текст и языковая личность» (Томск, 2005), Международной научной конференции «Литература в диалоге культур-4» (Ростов-на-Дону, 2006), Международной научно-теоретической Интернет-конференции «Герменевтика литературных жанров», секция «Жанровое пространство культуры» (Кафедра истории русской и зарубежной литературы Ставропольского государственного университета, http://www.conf.stavsu.ru, 03.10-07.10.2006), в Международном научном Интернет-семинаре «Теория синтетизма Е.И. Замятина и художественная практика писателя: эстетический ресурс русской литературы ХХ – XXI веков» (Тамбовский государственный университет, http://www.tsu.tmb.ru , 21-30.11.2006 г.).

Основные положения диссертации отражены в 13 публикациях.

Структура работы . Диссертационное исследование состоит из введения, двух глав, заключения, библиографического списка, включающего 392 наименования. Общий объем диссертации – 229 страниц.

II. Основное содержание работы

Во Введении определяются цели, задачи и методологические основы диссертационного исследования, обосновывается его актуальность, устанавливаются научная новизна, практическая и теоретическая значимость работы, даётся история вопроса, выясняются необходимые теоретические понятия, формулируются положения, выносимые на защиту.

Первая глава «Идейно-эстетические "узлы" литературной критики А.И. Солженицына» посвящена системному осмыслению ключевых для творчества писателя этико-эстетических категорий, теоретических и методологических основ его литературно-критического творчества.

В центре первого параграфа «Ответственность, служение и свобода» – центральные для Солженицына этико-философские категории, включающие его в традицию русской религиозно-философской мысли и в то же время индивидуально преломленные в «раскалённый час» мира – вторую половину ХХ века. Неснимаемый историей культуры вопрос о взаимоотношении между этикой и эстетикой Солженицын решает, видя их общий исток, ощущая себя «маленьким подмастерьем под небом Бога».

Единство личности А.И. Солженицына и единство его творчества – в ответственности перед Богом, перед Россией, перед читателем. Высокую ответственность художника Солженицын связывает прежде всего с силой искусства, с его природой. В Нобелевской лекции он говорит о великой объединяющей силе искусства, которое «растепляет даже захоложенную, затемнённую душу к высокому духовному опыту. Посредством искусства иногда посылаются нам, смутно, коротко, – такие откровения, каких не выработать рассудочному мышлению». А.И. Солженицын говорит о «шкалах оценок», совместить которые, «создать человечеству единую систему отсчёта – для злодеяний и благодеяний, для нетерпимого и терпимого» способно только искусство, литература – «единственный заменитель не пережитого нами опыта».

Диссертант идёт по пути последовательного рассмотрения понимания Солженицыным ответственности и служения, концепированных русской литературной традицией (Пушкин, Достоевский), оценки писателем меры ответственности в творчестве современников, собственной ответственности Солженицына-«подпольщика» и свободно печатаемого автора.

Проблема ответственности рассматривается Солженицыным не только в общеэстетическом или нравственном аспектах, но и в аспекте «технологии» писательского труда. Об ответственности перед читателем в подаче материала он говорит в своих очерках «Литературной коллекции» («Приёмы эпопей», «Леонид Бородин – "Царица Смуты"», «Василий Белов» и др.).

Проблема ответственности в эстетике Солженицына неотделима от проблемы свободы художника.

В реферируемом параграфе на материале литературной критики, мемуаристики и публицистики Солженицына речь идёт о всех формах протеста писателя против внешнего ограничения свободы художника, о понимании дара свободы и его парадоксов, о соотношении независимости и духовной свободы. Специально анализируется этическое, метафизическое, социальное, эстетическое содержание важнейшей для Солженицына категории самоограничения.

Органическая для А.И. Солженицына связь этической и эстетической природы художественного творчества проявляется в трактовке правды и способов её выражения . Рассмотрению этой связи посвящён второй параграф первой главы.

А.И. Солженицына волнует проблема достоверности. Эта категория, по его словам, принципиально важна для литературы XX века, о ней размышляет он буквально в каждом очерке «Литературной коллекции». Часто внутри одного произведения Солженицын замечает одновременное присутствие достоверных и недостоверных черт, правдоподобия и неправдоподобия. В «Литературной коллекции» он говорит о соотношении реальных исторических фактов с художественным вымыслом, а также о месте и значении анахронизмов (временных несовпадений) в произведении, выясняет для себя, насколько анализируемый автор (например, В. Гроссман) «правду понимал или разрешил себе понять». Высшую задачу: «воссоздавать растоптанную, уничтоженную, оболганную у нас реальность» – Солженицын понимает в единстве собственно исторического, нравственного и эстетического аспектов. Соотнося художественную реальность романа с исторической реальностью, Солженицын-критик дочерпывает для себя те аспекты действительности, которые не интересовали рецензируемого писателя или которые были закрыты для того идейной установкой, требованиями цензуры и т.д. Солженицын-художник всеми средствами и приёмами поэтики постоянно апеллирует к реальности.

Реальность многогранна в трактовке А.И. Солженицына. Художественное её осмысление тесно связано с памятью. Литература наделена «неопровержимым сгущённым опытом: от поколения к поколению. Так она становится живою памятью нации». Бережно «коллекционирует» Солженицын исторические, бытовые, культурные детали далёкого времени, сохранённые художественной памятью писателей и памятью языка. Пополнения «Русского словаря языкового расширения» – это и расширение реальности прошлого, настоящего и будущего, выраженной в языке и стимулируемой языком. Особым вниманием Солженицына пользуется такой способ сбережения реальности как мемуары. Автор мемуарных книг, он выступил организатором «Всероссийской мемуарной библиотеки».

Достоверность фактическая, документальная неотделима для Солженицына от достоверности личностной (искренности).

Среди авторов «Литературной коллекции», у которых искренность, «сердечный жар» в изложении, а отсюда и достоверность факта являются определяющими, А.И. Солженицын выделяет П. Романова, И. Шмелёва, Е. Носова, И. Лиснянскую, Н. Коржавина. Писательская искренность есть форма проявления внутренней правды писателя. За отсутствие этой черты А.И. Солженицын не жалеет даже своих любимых авторов – например, Е. Замятина. Наравне с правдой внутренней, А.И. Солженицын говорит и о неправде внутренней, называя её «двоеньем». Об этом – кратко в «Нобелевской лекции», подробно – в очерке о Юрии Нагибине.

В параграфе выявляются принципиально важные аспекты полемики Солженицына – в его художественных и критических текстах – о правде в искусстве и способах её воплощения с теоретиками и практиками социалистического реализма, с писателями-модернистами и постмодернистами. С особой тщательностью сберегает Солженицын все завоевания реализма в отечественной литературе второй половины ХХ века (очерки и выступления о творчестве В. Белова, Б. Можаева, В. Распутина, Г. Владимова и др.). Исторический путь русской литературы ХХ века представляется ему путём расширения и углубления реализма в противоборстве с отрицающими его течениями.

Корректирующими моментами по отношению к такому представлению видятся диссертанту отмечаемое самим Солженицыным и его исследователями влияние писателей-модернистов на его творчество и художественный спор с В.Т. Шаламовым. Опираясь на исследования, посвящённые прозе Шаламова, диссертант ставит вопрос о природе художественной коммуникации в текстах Солженицына и Шаламова, передающих нечеловеческий лагерный опыт; утверждает, что если у Солженицына этот опыт расширяет возможности реалистической прозы, то у Шаламова – кардинально меняет, вплоть до отрицания.

Третий параграф сконцентрирован на анализе природы художественности и поэтики произведения в трактовке А.И. Солженицына.

Эстетика А.И. Солженицына реализмоцентрична, но он, несомненно, исходит из понимания художественности как исторической категории. Об этом свидетельствуют и его суждения о корнях русской словесности, о влиянии на содержание и форму русской литературы Православия, об исторической жизни языка, о значительном изменении природы художественности в ХХ веке.

Собирая и систематизируя суждения Солженицына, относящиеся к теории художественного текста, диссертант показывает, как непосредственно связаны они с практикой анализа произведения.

Михаил КОПЕЛИОВИЧ - родился в 1937 году в Харькове. Окончил Харьковский политехнический институт, работал по специальности. Как литературный критик и публицист выступает с 1960-х гг. Печатался в журналах «Звезда», «Знамя», «Континент», «Нева», «Новый мир» и др. С 1990 года живет в Израиле.

К выходу второго тома исследования

Александра Солженицына «Двести лет вместе»

Между этими тремя «фигурантами» существуют множественные связи и пересечения.

Сталин не знал о существовании Солженицына, зато о существовании Еврейского Вопроса 1 знал прекрасно и сам руку приложил к его, так сказать, постановке и разрешению.

Солженицын не единожды писал о Сталине: и в личной переписке во время Отечественной войны, и в своих сочинениях («В круге первом», «Архипелаг ГУЛАГ», поздний рассказ «На краях»). Что касается Еврейского Вопроса, то еще не затихла полемика вокруг первой части книги «Двести лет вместе», но это отнюдь не единственное произведение Солженицына, в котором он касается этой темы.

Стоит отметить, что в 2003 году исполнилось пятьдесят лет со дня смерти Сталина (март) и восемьдесят пять - со дня рождения Солженицына (декабрь). Возможно, и сто двадцать пять - со дня рождения Сталина, ибо, по некоторым данным (см. например, «Всемирный биографический энциклопедический словарь», М., 1998), он родился не обязательно в 1879 году, как раньше считалось; не исключено, что и в 1878-м. Все эти юбилеи достойны упоминания не как таковые, а в качестве свидетельства незатухающего интереса к самим юбилярам, хотя кое-кто и рад бы похоронить их в архивах российской истории. Ну, а уж Еврейский Вопрос, также отмечавший недавно два трагических юбилея собственной истории - 60-летие Ванзейской конференции, принявшей программу нацистского «окончательного решения» (январь 1942), и 50-летие расправы с еврейской интеллигенцией в Советском Союзе (август 1952) - и сам предпочел бы давно решиться. Во благо своему народу, разумеется. Да только у других народов такое, увы, не всем по вкусу...

Сразу оговорюсь, что меня занимает не проблема персонально-подсознательного отношения как Сталина, так и Солженицына к евреям, а только та позиция по Еврейскому Вопросу, которая более или менее очевидно выявилась в их выступлениях (толкуя это понятие расширительно, вплоть до судьбоносных сталинских решений). От чтения в душах, столь любезного части наблюдателей, я воздержусь.

В книге «Бодался теленок с дубом» Солженицын рассказывает об одном разговоре с Твардовским, состоявшемся в 1962 году (год публикации «Одного дня Ивана Денисовича» - вот, кстати, еще один юбилей, наступивший в ноябре 2002). «Подошла необходимость какой-то сжимок биографии все-таки сообщить обо мне - Т.А. (Твардовский. - М.К .) сам взял перо и стал эту биографию составлять. Я считал нужным указать в ней, за что я сидел, - за порицательные суждения о Сталине, но Твардовский резко воспротивился, просто не допустил. <...> Сам он долго верил в Сталина, и всякий уже тогда не веривший как бы оскорблял его сегодняшнего».

Спросите себя, господа бывшие советские, особенно воевавшие с немцами, могли вы даже помыслить - не то что кому-нибудь написать - о Сталине в сильно оппозиционном духе при его жизни, тем более в годы войны? Нет, конечно. Осуждавших Сталина еще тогда, в первой половине 40-х, было - раз-два и обчелся. А уж писавших... В переписке Солженицына с его старым другом Витке-вичем (с одного фронта на другой) диктатор фигурировал под условной кличкой «Пахан», взятой из воровского жаргона, но ведь чекисты тоже наверняка употребляли этот «термин». Во всяком случае, из контекста писем им было совер-шенно понятно, кто такой этот самый Пахан. За него-то оба друга и были аресто-ваны. (Впоследствии Виткевич продался коммунистам и ради сохранения своей научной карьеры послушно оклеветал своего бывшего друга и однодельца.)

На многих страницах романа «В круге первом» Сталин является собственной персоной (конечно, в качестве художественного образа), а кое-где и «встречается» с третьим компонентом трехчлена - Еврейским Вопросом. Непосредственно Сталину посвящены подряд пять глав романа - с 19-й по 23-ю. Эти главы - сплав достоверности и гротеска, брезгливой жалости и беспощадного препарирования характера и нрава человека, чье имя склонялось всеми газетами земного шара и «запекалось на обмирающих губах военнопленных, на опухших деснах арестантов». Но - откуда жалость? Так ведь в декабре 1949 года, в последнюю декаду которого вмещено действие романа, Сталин «был просто маленький желтоглазый старик», паршиво чувствовавший себя все последнее время. Жалость тесно сопряжена с насмешкой: этому державцу полумира «не стоило большого труда исключить себя из мирового пространства, не двигаться в нем. Но невозможно было исключить себя из времени», которое приходилось переживать как болезнь.

А. Рыбаков в «Детях Арбата» изобразил движение мысли Сталина, изобразил без малейшей иронии, что в контексте той книги было вполне оправдано. Но в результате - быть может, против воли самого автора - Сталин у Рыбакова выглядит исполином, пусть и чудовищным в своей мизантропии. Впрочем, в «Детях Арбата» - другое время: начало 30-х годов, а не конец 40-х. У Солженицына иная задача: дать контрапункт физической дряхлости и негаснущего сатанинского пламени, высмеять непомерные претензии смертного существа, земное могущество которого не отменяет его плотской, конечной природы, изумиться способности человека, вооруженного знанием слабых сторон человеческой природы, без колебаний использовать это знание во вред людям, подчинить себе миллионы и миллионы.

Вот как писатель реализует свой замысел (это лишь один пример, но таких на самом деле много):

«Положив себе дожить до девяноста, Сталин с тоскою думал, что лично ему эти годы не принесут радости, но просто должен домучиться еще двадцать лет ради общего порядка в человечестве.

Семидесятилетие праздновал так. 20-го вечером забили насмерть Трайчо Костова (одного из лидеров болгарских коммунистов. - М.К. ). Только когда глаза его собачьи остеклели - мог начать настоящий праздник».

Всего четыре фразы, но в них и ирония по поводу готовности тирана пренебречь личными удобствами ради выполнения общественного (и даже общечеловеческого!) долга; и тут же, без зазора, каннибальское торжество по поводу успешного съедения еще одной политической жертвы; и сама эта фразеология, сотканная из материалов, казалось бы, не сочетаемых - стоического смирения и палаческого рыка.

В главе 20-й «Этюд о великой жизни» Сталин пускается в размышления о горькой своей доле (в концовке предыдущей главы Солженицын называет это «угнетенным строем мысли»). Его все обманывали. Сперва сам Господь Бог, над которым «в шумном Тифлисе умные люди давно уже смеялись». Потом - Революция: «Революция? Среди грузинских лавочников? - никогда не будет! А он потерял семинарию, потерял верный путь жизни». Когда же «третью ставку своей молодости он поставил на секретную полицию» (автор «Круга» описывает версию, согласно которой Сталин был завербован охранкой в качестве осведомителя; версия как будто не вполне доказанная, но, однако же, и не совершенно фантастическая), «для него начался долгий период безнаказанности». Но снова: охранка его обманула, и третья ставка его была бита. Грянула революция 1905 года... И так постоянно.

А в 17-м Сталин чуть было не поставил на «положительных людей» вроде Каменева, а тут наскочил «этот авантюрист, не знающий России, лишенный всякого положительного равномерного опыта, и, захлебываясь, дергаясь и картавя, полез со своими апрельскими тезисами...».

А вот и первое появление Еврейского... нет, еще не Вопроса, только предощущения: «Гришку Зиновьева камнями бы забросали матросы. Потому что уметь надо разговаривать с русским народом».

Вся 20-я глава - краткий курс вознесения Сталина на партийный государственный Олимп, изложенный ядовито, смешно (ведь все через восприятие героя, с использованием его, а не «своей», лексики), но и - устрашающе. «Как сказочный богатырь, Сталин изнемогал (! - М.К. ) отсекать все новые и новые вырастающие головы гидры». А за страницу до этого впервые возникает в сознании романного Сталина само слово «евреи», причем не в негативном (чего можно было ждать после «все этой шайки, которая наверх лезла, Ленина обступала», а шайка-то сплошь евреи: Троцкий, Зиновьев, Каменев и многочисленные их клевреты!), а в сугубо положительном контексте. Речь тут об изменниках в годы Отечественной войны, имя же им (в голове Сталина) - легион. «Изменили украинцы <...>; изменили литовцы, эстонцы, татары, казаки, калмыки, чечены, ингуши, латыши - даже опора революции - латыши! И даже родные грузины, обереженные от мобилизации, - и те как бы не ждали Гитлера! И верны своему Отцу остались только: русские да евреи».

Мозг Сталина неутомим. Вот уже мысли его переместились в сторону русского патриотизма (глава 22). Ему «с годами уже хотелось, чтоб и его призна-вали за русского тоже». Это - раз. Второе же: «Сталин задумывался иногда, что ведь не случайно утвердился он во главе этой страны и привлек сердца ее - именно он, а не все те знаменитые крикуны и клинобородые талмудисты (разрядка моя. - М.К. ) - без родства, без корней, без положительности».

Ярлык «талмудисты» Солженицын не приписывает своему персонажу, а берет его готовым из «дискуссий» 48-50-х годов, в которых он обретался рядом с другими, не менее поносным - «начетчики». Нет сомнений, что этот двучлен мог родиться в одной голове - бывшего семинариста Сосо Джугашвили.

Но подлинное пересечение Сталина и Еврейского Вопроса произошло в другой голове - Адама Ройтмана, майора КГБ, главного инженера Марфинской шарашки. А толчок тому направлению мысли прежде преуспевавшего Адама Вениаминовича, которое растравило в нем сжимающее душу кольцо обид («Кольцо обид» - так называется глава 73 «Круга», в которой описана одна ночь бедного Адама), дал визит к нему «одного давнишнего друга его, тоже еврея. Пришел он без жены, озабоченный, и рассказывал о новых притеснениях, ограничениях, снятиях с работы и даже высылках». Кто явился жертвой всех этих «новых»? Впрочем, как сказано дальше (не забудем: все - мысли Ройтмана), «…это не было ново. Это началось еще прошлой весной (точнее, в январе 49-го года. - М.К. ), началось сперва в театральной критике и выглядело как невинная расшифровка еврейских фамилий в скобках. Потом переползло в литературу». И поползло дальше: «...кто-то шепнул ядовитое словцо - космополит». Когда-то «прекрасное гордое слово <...> слиняло, сморщилось, зашипело и стало значить - жид».

Ройтману хватает ума и, главное, интеллектуального мужества, чтобы - пусть в собственном доме, в ночной тишине и только мысленно - связать новые го-нения с именем Лучшего Друга Всех Народов Мира. «Бич гонителя израильтян незаметно, скрываясь за второстепенными лицами, принимал Иосиф Сталин». От кого принимал? - позволительно спросить. Уж не от Адольфа ли Гитлера?..-

И получается, что такова благодарность капризного диктатора одной из двух наций, которые, по его же собственному разумению, «не ждали Гитлера» и остались «верны своему Отцу» в самую страшную годину. Впрочем, он (Он!) и русских отблагодарил сходным образом.

Тут предвижу упреки со стороны специалистов по чтению в душах. Дескать, купился наивняк! Проглотил наживку с антисемитским душком! Во-первых, кому поручил Солженицын «разбираться» со Сталиным? Гэбисту, т.е. заведомо нехорошему еврею, принадлежащему к касте еврейских палачей русского народа, коих так много резвится на страницах «Архипелага ГУЛАГ». Во-вторых, того же Ройтмана и в этой же самой главе заставляет его создатель ежиться от некой юношеской истории (не выдуманной! Солженицын взял ее из собственной биографии), в которой он неправедно (таково его теперешнее ощущение) травил русского мальчика, обвиненного в антисемитских проявлениях. Вот, мол, где открылось истинное отношение писателя к Еврейскому Вопросу. И, в-третьих, разве случайно вывел он в том же «Круге» и еврея-раскулачивателя (Рубина), и еврея-стукача (Исаака Кагана), и евреев - ортодоксальных коммунистов (того же Рубина и Абрамсона)? Отметаю сии «обличения» за их смехотворностью.

Во второй части «Двухсот лет вместе» всякое появление Сталина, связанное с Еврейским Вопросом, либо прямо губительно для последнего, либо осторожно выжидательно (т.е. сугубо прагматично, при явно недоброжелательной подкладке). Правда, в ряде случаев Солженицын опирается на свои или других авторов догадки и предположения , но при отсутствии или сокрытии подтверждающих документов (сталинская же извечная манера) это представляется вполне допустимым. Так, утвердительно пишет Солженицын: «Сталин к концу 20-х не провел задуманной было им «чистки» соваппарата и партии от евреев...». Или, ссылаясь на материал, посвященный концу дипломатической карьеры М.М. Литвинова (автор - З. Шейнис), сообщает: «Литвинов еще пригодился в войну послом в США, а уезжая оттуда в 1943, имел смелость передать Рузвельту от себя лично письмо, что Сталин развязывает в СССР антисемитскую кампанию».

В других же случаях писатель не пренебрегает ссылаться и на официальные советские источники, а однажды - на сочинения Самого. Кстати, интересная история. В январе 1931 года мировая печать опубликовала «внезапное демонстративное заявление Сталина Еврейскому Телеграфному Агентству: «Коммунисты, как последовательные интернационалисты, не могут не быть непримиримыми (три «не» в одной полуфразе для не слишком грамотного читателя, а тем более переводчика на другой язык - трудно постигаемое сочетание. - М.К. ) и заклятыми врагами антисемитизма. В СССР строжайше преследуется законом антисемитизм, как явление, глубоко враждебное советскому строю. Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью»». Здесь ссылка на последний том тринадцатитомного собрания сочинений Сталина, изданного в 1946-1951 годах. «Но характерно, - комментирует Солженицын, - в советской прессе это заявление Вождя не было напечатано (по его лукавой запасливости), оно произносилось для экспорта, а от своих подданных он скрыл эту позицию, - и в СССР было напечатано только в конце 1936».

А из более поздних: «За восемь последних сталинских лет произошли: атака на «космополитов», потеря (евреями. - М.К. ) позиций в науке, искусстве, прессе, разгром Еврейского Антифашистского Комитета, с расстрелом главных членов, и «дело врачей». По конструкции тоталитарного режима первым орудием ослабления еврейского присутствия в управлении и не мог стать никто иной, как сам Сталин, только от него мог быть первый толчок». Солженицын здесь категоричен и в этой своей категоричности, безусловно, прав. Как прав и в другом. В том, что Сталин же был и главным идеологом (если это позволительно именовать идеологией) соблюдения полной скрытности при проведении антиеврейских, как и многих других, мероприятий. «Отношение советской власти к евреям могло меняться годами - а почти ни в чем не выходя на агитационную поверхность». После заключения пакта Молотова-Риббентропа «не только еврей Литвинов был заменен Молотовым и началась «чистка» аппарата наркомата иностранных дел, но и в дипломатические школы и в военные академии не стало доступа евреям. Однако еще прошло немало лет, пока стало внешне заметно исчезновение евреев из наркоминдела и резкое падение их роли в наркомвнешторге». А дальше Солженицын приводит еще более характерный пример: что уже с конца 1942 года в аппарате Агитпропа наметились негласные (ну, конечно! - М.К. ) усилия потеснить евреев из таких центров искусства, как Большой театр, московские Консерватория и Филармония, но «по секретности советских внутрипартийных движений - привременно никто не был осведомлен» об этих движениях. Ну, а уж дальше поехало-понеслось: за потеснением евреев из управленческих структур их начали гнать отовсюду, даже из инженерно-технической и научной сфер, где их вклад, особенно в Отечественную войну, был неоспорим.

Тут есть один пункт, по которому я хотел бы возразить Солженицыну. Может быть, и вправду «в зависимости от обстановки Сталин то поддерживал, то осаживал» усилия по изъятию евреев из разных областей советской жизни, но пример с Украиной, заимствованный писателем у С. Шварца (из его книги «Евреи в Советском Союзе с начала Второй мировой войны»), представляется малоубедительным. По С. Шварцу (в передаче Солженицына), с конца 1946 года обстановка на Украине «заметно изменилась в пользу евреев», а с начала 1947-го, после передачи украинской компартии «от Хрущева в руки Кагановича», евреи стали выдвигаться и на партийные посты. Возможно, отдельные такие случаи и были, но, во-первых, Каганович скорей всего евреев не столько отличал, сколь отлучал (чтобы чего про него не подумали), а во-вторых, именно в начале 47-го моего отца, по смехотворному поводу, сняли с должности директора большого научного института в Харькове, а на его место посадили «национальный кадр».

На авансцену выдвигается Еврейский Вопрос - разумеется, как его видит и представляет Солженицын. «В правительственной газете стояло: «Нет у нас еврейского вопроса. На него уже давно дала категорический ответ Октябрьская революция. Все национальности равны - вот был этот ответ». Однако когда в избу приходили раскулачивать не просто комиссар, но комиссар-еврей, то вопрос маячил». Цитата из правительственной газеты («Известия») относится к 20-м годам (в ссылке указана и дата выхода газетного номера - 20 августа 1927), так что тема раскулачивания возникает здесь несколько преждевременно. Впрочем, несмотря на этот анахронизм, по существу комментарий писателя верен. Кто-то скажет, что раскулачивать спустя два-три года приходили комиссары разных национальностей; подчеркивание участия в этом злодействе евреев - еще одна иллюстрация солженицынской необъективности. Но если взять главу «Двадцатые годы» в целом, нельзя не признать, что автор поворачивает «медаль» не только одной стороной. «Нет, власть тогда была - не еврейская, нет. Власть была интернациональная. По составу изрядно и русская. Но при всей пестроте своего состава - она действовала соединенно, отчетливо антирусски, на разрушение русского государства и русской традиции». И разве это не так? Вина евреев, если уж определять в категориях вины (не юридической, понятно, а моральной), состоит - и по Солженицыну, и по жизни - в том, что они участвовали в этой антирусской пляске смерти, и участвовали активно . «И хотя объяснять действия разрушителей национальными корнями или побуждениями - ошибочно, но и в России 20-х годов тоже неотвратимо витал вопрос <...>: почему ж «всякому, кто имел несчастье попасть в руки ЧК, предстояла весьма высокая вероятность оказаться перед еврейским следователем или быть расстрелянным им»» (цитата, в переводе, из статьи известного в 50-60-х годах Леонардо Шапиро «Роль евреев в русском революционном движении», напечатанной в Лондоне в 1962 году).

Солженицын цитирует также статью знаменитой 2 Екатерины Кусковой, опубликованную в эмигрантской русской газете «Еврейская трибуна» в 1922 году (в тот год ее как раз выслали из СССР, а за год до того она, социалистка, еще успела понюхать и внутрисоветской ссылки). Кускова свидетельствует, что встречала высококультурных евреев, «которые были подлинными антисемитами нового «советского типа»». Что ж это за новый тип? Врач-еврейка жаловалась ей на то, что еврейские большевистские администраторы испортили ее прекрасные отношения с местным населением. Кускова приводит и другие примеры подобного свойства и резюмирует: «Всем этим полна сейчас русская жизнь». А Солженицын помещает сходные свидетельства и многих авторов-евреев: Д. Пасманика, Г. Ландау, даже Ю. Ларина, видного большевика, будущего тестя Бухарина.

Говоря о значительном «засорении» в 20-е годы советских властных структур функционерами еврейского происхождения, Солженицын не забывает и печально знаменитую Евсекцию, созданную еще при наркоме национальностей Сталине. Во второй половине 20-х деятельность этой организации, много потрудившейся на ниве распространения коммунистического влияния на российское еврейство и приобщения оного к соцстроительству, постепенно сошла на нет. Но уже так прикипели эти самые «евсеки» к советской власти, что и после закрытия своей «епархии» «не протрезвели, не оглянулись на соплеменников, поставили «социалистическое строительство» выше блага своего народа или любого другого: остались служить в партийно-государственном аппарате. И эта многообильная служба была больше всего на виду». И не только в 20-е годы.

Характерна - для умонастроения автора «Двухсот лет вместе» - концовка главы «Двадцатые годы». Тут приводятся выдержки из статьи современного публициста-еврея, опубликованной в 1994 году в московском журнале «Новый мир». Автор этот - Г. Шурмак - весьма неодобрительно отзывается о тех своих соплеменниках, которые на протяжении десятилетий гордились евреями, сделавшими блестящую карьеру при большевиках, а что при этом страдал русский народ, не задумывавшимися. «Поразительно единодушие, с каким мои соплеменники отрицают какую-либо свою провинность в русской истории XX века». Комментарий Солженицына: «Ах, как целительно звучали бы для обоих наших народов такие голоса, если б не были утопающе-единичны...».

Ну что ж. Что такие голоса воистину единичны всегда (покаяние и по определению единично, а не массово) - правда. Как правда и то, что если такие голоса звучат, хотя бы и с запозданием на полвека и более, - значит, совесть человеческая (а отсюда и народная) теплится, невзирая на чудовищное давление одичалых политических режимов, стремящихся в первую очередь сплющить индивидуальную совесть до состояния ручного зверька, принимающего корм из чужих рук...

Солженицын, как мы уже видели, отнюдь не склонен преувеличивать роль евреев в разрушении русского государства и русской традиции. Но и выступает против всякого рода попыток, диктуемых в одних случаях недомыслием, в других - желанием ускользнуть от ответственности, преуменьшения этой роли. Либо - такого ее истолкования, при котором она становится исключительно страдательной. Нельзя, утверждает он, согласиться с теми, кто говорит лишь об использовании евреев советской диктатурой и последующей ликвидации их, по миновании надобности. Нет, большевики если что и использовали (в своих политических, а - возможно, полагали они - и в национальных интересах самих евреев), то рвение своих еврейских сторонников в деле насаждения в стране большевистских порядков. «Не крепко ли они поучаствовали в разгроме религии, культуры, интеллигенции и многомиллионного крестьянства?» Тут требуется одно уточнение: религии, культуры и интеллигенции не только нееврейской, но и своей собственной.

Особенно возмутила Солженицына категорическая декларация одного из современных авторов-евреев, будто нет способа культивирования среди евреев лояльной советской элиты. «Да Боже, этот способ работал безотказно 30 лет, а потом заел. <...> И почему же 30-40 лет глаза множества евреев на суть советского строя не открывались - а теперь открылись? Что их открыло? Да вот именно в значительной мере то, что эта власть повернулась и сама стала теснить евреев. Не только из правящих и командных сфер, но из культурных и научных институтов».

Так! Конечно, кто-то открыл глаза пораньше, другие их и не закрывали (да где они все?). Но, думается, массовая динамика изменения отношения евреев к советской власти представлена Солженицыным адекватно. Именно возобновившиеся преследования, восстановленная (и увеличенная по сравнению с «проклятым царским режимом») процентная норма при поступлении в высшие учебные заведения, изгнания с более или менее ответственных должностей - привели многих лояльных и даже приязненных к существующему строю евреев к пересмотру их позиции. Еврейский Вопрос, как Ванька-встанька, завалившись на время в одной, отдельно взятой стране, вновь встрепенулся и занял свое «нормальное» положение. Антисемиты завели свою старую песню «Бей жидов, спасай Россию!», а евреи, как тот же Эренбург, не раз поминаемый Солженицыным во второй части «Двухсот лет...», начали освобождаться от кратковременной иллюзии, будто очистка человеческого сознания от вековых предрассудков при наличии на то доброй воли - плевое дело (см. «Люди, годы, жизнь», книга шестая, глава 15).

Об Эренбурге Солженицын отзывается с нескрываемым осуждением. Он приводит, например, такой факт: «В «Правде» 21 сентября 1948, в противовес триумфальному приезду Голды Меир (в качестве первого посла Израиля в СССР; кстати, она тогда звалась Голдой Меерсон. - М.К. ), появилась большая, заказанная ему (Эренбургу. - М.К. ), статья на тему: евреи - вообще не нация и обречены на ассимиляцию». Сам Эренбург не минует этот факт в своих мемуарах (та же глава 15 шестой книги): «В сентябре 1948 года я написал для «Правды» статью о еврейском вопросе, о Палестине, об антисемитизме». И далее дает целую страницу цитат из статьи. Насчет того, что евреи - не нация, в них ничего не найдешь. Сказано только, что между евреем-тунисцем и евреем, живущим в Чикаго, мало общего. И еще: что ощущение глубокой связи между евреями различных стран родилось как результат невиданных зверств немецких фашистов. А вот сионизм автором статьи однозначно заклеймен: его, дескать, создали евреи «националисты и мистики», а Палестину заселили евреями «те идеологи человеконенавистничества, те адепты расизма, те антисемиты, которые сгоняли евреев с насиженных мест и заставляли их искать не счастья, а права на человеческое достоинство - за тридевять земель». Интересно, имел ли тут в виду Эренбург и тех идеологов человеконенавистничества, которые согнали евреев в Биробиджан?.. Во всяком случае, не оставляет сомнений приверженность писателя идее ассимиляции. Впрочем, и критикующий его Солженицын, признавая, что в XX веке «еврейство получало импульсы отшатнуться от ассимиляции» и что так же, возможно, будет продолжаться в наступившем XXI, охотно присоединяется к мнению русского еврея, предсказывающего неуничтожимость диаспоры и нерасчленимость того единства (с окружающими народами), которое она породила и в котором евреи и впредь должны жить и проявлять себя. Солженицын не уверен в осуществимости такого прогноза, но сочувствие его к такому развитию событий несомненно. «Движение - слиться с остальным человечеством до конца, вопреки жестким преградам Закона (еврейского, разумеется. - М.К. ), - кажется естественным, живым».

Но вернемся к Эренбургу, ибо и автор «Двухсот лет...» еще не раз к нему возвращается. Ужасно обвинение, бросаемое ему Солженицыным по следам расправы с еврейской интеллигенцией в августе 1952-го: «И после расстрела еврейских писателей Эренбург продолжал уверять на Западе, что они - живы, и пишут». Если это действительно так...

Еще раз Эренбург появляется на страницах солженицынской книги в связи с верноподданническим письмом, готовившимся в недрах партаппарата. Это письмо должны были подписать - и, увы, подписали! - самые известные советские евреи: писатели, ученые, музыканты.

История с письмом всплывает в беседе Солженицына с главным редактором «Московских новостей» Виктором Лошаком, состоявшейся в конце декабря 2002 года. Лошак, ссылаясь на соответствующие пассажи «Двухсот лет...», констатирует: «Десятки подписей, как вы пишете, уже были собраны. Среди них Ландау, Дунаевский, Гилельс, Ойстрах, Маршак... Однако письмо это не было публиковано». Ответ Солженицына гласит: «Это письмо в «Правду» не было опубликовано, потому что дело врачей сходило на нет, и Берия начал вести свою линию. А опубликовано оно уже сейчас, в 1997 году, в «Источнике» - Вестнике архива Президента России».

В данном эпизоде, как он изложен в самой книге, роль Эренбурга представлена неоднозначно. Он «сперва не подписывал (что значит «сперва»? Ведь и после не подписал! - М.К. ), нашел в себе смелость написать письмо Сталину». Но тут же и отмечено: «Изворотливость (в формулировках. - М.К. ) требовалась непревзойденная». И Эренбург ее проявил: «еврейской нации нет», еврейский национализм «неизбежно приводит к измене». О, Господи!

В книге выведены и другие фигуранты, чье поведение, мягко выражаясь, было несколько сервильным. К ним относятся (помимо подписавших провокаторское письмо): «топорный карикатурщик Борис Ефимов»; дипломат Евгений Гнедин, писавший в 30-х годах обманные статьи - то о том, «как гибнет западный мир, то - в опровержение западных «клевет» о каком-то якобы насильственном труде заключенных на лесоповале»; «преданный коммунистический фальсификатор академик И.И. Минц»; а вот академик Г.И. Будкер, по собственному признанию, не спал ночами и падал в обморок от напряжения, рождая, совместно со столь же самоотверженными коллегами, первую атомную бомбу для родного государства, причем происходило это в дни преследования «космополитов».

Но есть, как мне кажется, среди лиц, обвиненных Солженицыным в безудержном сотрудничестве с советской властью, и такие, к кому наш «судья» излишне пристрастен. Это, прежде всего, кинорежиссер Михаил Калик и поэт-бард Александр Галич. Калику, несправедливо названному «благополучным» (видимо, вследствие незнания его биографии), инкриминируется написанное им уже в годы второй опалы (первая, с лагерем, пришлась на сталинскую пору, причем посажен он был по обвинению в «еврейском буржуазном национализме») письмо «К русской интеллигенции». «Как будто перебыв в СССР не в слое благополучных, а годами перестрадав в угнетенных низах...» Да так и было безо всякого «как будто»!

Что касается Галича, то он и вправду долго состоял в привилегированном слое советских евреев, был преуспевающим - вполне советским - драматургом. «Но вот с начала 60-х годов совершился в Галиче поворот. Он нашел в себе мужество оставить успешную, прикормленную жизнь и «выйти на площадь»». Более того, согласен Солженицын и с тем, что песни Галича, «направленные против режима, и социально-едкие, и нравственно-требовательные», принесли «несомненную общественную пользу, раскачку общественного настроения». Так чем же ему не угодил Галич?

«Разряды человеческих характеров почти сплошь - дуралеи, чистоплюи, сво-лочи, суки... - очень уж невылазно». Но: «при таком обличительном пафосе - ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде!» Так уж и нигде? «А «Ночной дозор» («Я открою окно, я высунусь, / Дрожь пронзит, будто сто по Цельсию!»)? А «Старательский вальсок» («И теперь, когда стали мы первыми, / Нас заела речей маята, / И под всеми словесными перлами / Проступает пятном немота»)? А «Вальс, посвященный Уставу караульной службы» («Ах, как шаг мы печатали браво, / Как легко мы прощали долги!..»)? А «Уходят друзья» («Я ведь все равно по мертвым не плачу - / Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый»)? А «Баллада о стариках и старухах» («Я твердил им в их мохнатые уши, /В перекурах, за сортирною дверью: / “Я такой же, как и вы, только хуже!”...»)?

И странно читать у Солженицына упрек Галичу в том, что его сатира «бессознательно или сознательно, обрушивалась на русских, на всяких Климов Петровичей и Парамоновых...» А надо было, чтобы на евреев? Но ведь тут в зеркальном отображении видим очень странную претензию критика, изрекающего директиву самому Солженицыну, чтобы тот обратил в... еврея одного из героев (в обоих смыслах этого слова) романа «В круге первом» - или, в крайнем случае, добавил в роман «равноценный по силе образ благородного самоотверженного еврея»!

В ряде мест книги автор говорит о такой категории национальной жизни, как раскаяние. Естественно, что призыв к раскаянию обращен к обеим сторонам - и к русским, и к евреям. Я уже приводил здесь концовку главы «Двадцатые годы», с цитатой из статьи современного публициста, осуждающего соплеменников-евреев за их неготовность признать свою долю вины в русской истории XX века, и солидарный комментарий Солженицына. Теперь приведу концовку еще одной главы - «В войну с Германией»:

«Констатирует в конце 80-х годов еврейская публицистка, живущая в Германии (Софья Марголина. - М.К. ): «Сегодня моральный капитал Освенцима уже растрачен». И она же год спустя: «Солидный моральный капитал, приобретенный евреями после Освенцима, кажется исчерпанным», евреи «уже не могут просто идти по старому пути претензий к миру. Ныне мир уже имеет право разговаривать с евреями, как со всеми остальными» 3 ; «борьба за права евреев не прогрессивнее борьбы за права других народов. Пора разбить зеркало и оглянуться: мы не одни в мире».

До такой достойной, великодушной самокритичности подниматься бы и русским умам в суждениях о российской истории XX века - от озверения революционного периода, через запуганное равнодушие советского, и до грабительской мерзости послесоветского. В невыносимой тяжести сознания, что в этом веке мы, русские, обрушили свою историю - через негодных правителей, но и через собственную негодность, - и в гложущей тревоге, что это, может быть, непоправимо, - увидеть и в русском опыте: не наказание ли то от Высшей Силы?»

Золотые слова! Пафос всей книги Солженицына выражен в них наиболее внятно и с неподдельной искренностью. Стоит добавить, что в этой же главе автор с большим сочувствием констатирует широкое участие советских евреев в военных действиях и партизанском движении, а также делится личным опытом соприкосновения с евреями на фронте. «Знаю среди них смельчаков (далее пофамильно перечисляет солдат и офицеров, отлично воевавших рядом с ним и под его началом. - М.К. ). Более чем реально воевал поэт Борис Слуцкий, передают его выражение: «Я весь прошит пулями»». Называет Солженицын и другие - известные и неизвестные - имена. И резюмирует: «так, вопреки расхожему представлению, число евреев в Красной армии в годы Великой Отечественной войны было пропорционально численности еврейского населения, способного поставлять солдат: пропорция евреев - участников войны в целом соответствует средней по стране».

Еще относительно раскаяния евреев за свои грехи перед русскими. В главе «Оборот обвинений на Россию» (т.е. с чекистско-большевистской власти на историческую Россию) приводятся высказывания как русофобские (Борис Хазанов: «Берегитесь рассказов о том, что в России хуже всех живут русские, пострадали в первую очередь русские»), так и... С удовлетворением отмечает писатель: «Однако перестали бы быть евреи евреями, если бы в чем-то стали все на одно лицо. Так и тут. Голоса иные тоже прозвучали. <...> К счастью для всех, и к чести для евреев - какая-то часть из них, оставаясь преданными еврейству, проняла сознанием выше обычного круга чувств, способностью охватить Историю объемно. Как радостно было их услышать! - и с тех пор не переставать слышать. Какую надежду это вселяет на будущее! При убийственной прореженности, пробитости русских рядов - нам особенно ценны их понимание и поддержка».

На этой оптимистической ноте можно было бы и закончить, но есть у меня личная причина приписать еще несколько слов. Среди тех, кого так радостно было услышать Солженицыну, упомянут кибернетик Роман Рутман, репатриировавшийся в Израиль еще в 1973 году. В нью-йоркском русском «Новом журнале» появилась его статья о начале движения за репатриацию, которую (статью) Солженицын называет очень теплой и яркой и в которой, по мнению писателя, проявлено «отчетливое тепло к России. Статья и называлась выразительно: “Уходящему - поклон, остающемуся - братство”». Это название - строчка из ныне широко известного стихотворения Бориса Чичибабина «Дай вам Бог с корней до крон..» (1971). Солженицын не фиксирует авторство Чичибабина, но, конечно же, не по незнанию. Заключаю так на основании личного письма, полученного мною от писателя в 1997 году. В нем среди прочего сказано: «Статью о Чичибабине 4 (которого люблю) читал». Соединяя эти два факта, нельзя не видеть, что Чичибабина Солженицын любит, в частности, и за его юдофильство.

2 Та самая «мадам Кускова», которую Маяковский в пародийном виде вывел в четвертой главе своей «Октябрьской поэмы».

3 Никогда мир не разговаривал с евреями, как со всеми остальными! И сегодня, спустя десять лет после появления сочувственно цитируемой Солженицыным публикации, мир - главным образом Европа (не говоря уже о мусульманской части мира) - разговаривает с евреями на языке судей Дрейфуса и обвинителей Бейлиса, а кое-кто - и на языке «Майн Кампф».

4 Вероятно, имеется в виду моя рецензия на книгу стихов «82 сонета и 28 стихотворений о любви», опубликованная в «Новом мире» (1995, № 10).