Под волчьим солнышком

Севилья серьгами сорит,
сорит сиренью,
и по сирени сеньорит несет к арене,
и пота пенистый потоп
смывает тумбы,
По белым звездочкам -
топ-топ! -
малютки - туфли,
по белым звездочкам -
хруп - хруп! -
коляска инвалида,
а если кто сегодня груб, -
плевать! -
коррида!
Сирень бросает город в раж
дурманным дымом,
штаны у памятников аж
вздымая дыбом.
Кто может быть сегодня трезв?
Любой поступок
оправдан вами, плеск и треск
крахмальных юбок,
а из-под юбок,
мир круша,
срывая нервы,
сиренью лезут кружева,
сиренью, стервы...
Но приглядись, толпою сжат,
и заподозри:
так от сирени не дрожат,
вздуваясь,
ноздри.
Так продирает, словно шок
в потемках затхлых,
лишь свежей крови запашок,
убийства запах.
Бегом - от банковских бумаг
и от корыта,
а если шлепнешься врастяг, -
плевать! -
коррида!
Локтями действуй
и плыви
в толпе, как рыба.
Скользишь по мягкому?
Дави!
Плевать! -
коррида!
Смеется, кровь не разлюбив,
Кармен
карминно.
Кто пал - тореро или бык? -
Плевать - коррида!
"Я бык.
Хотели бы вы, чтобы стал я громадой из шерсти
и злобы?
Я был
добрейшим теленком, глядящим на мир звездолобо.
Трава,
прости мне, что стал я другим, что меня от тебя
отделили.
Травя,
вонзают в меня то с одной стороны, то с другой
бандерильи.
Мазнуть
рогами по алой мулете тореро униженно просит.
Лизнуть
прощающе в щеку? Быть может, он шпагу отбросит...
Мой лик,
как лик его смерти, в глазах у бедняги двоится.
Он бык,
такой же, как я, но понять это, дурень, боится..."

" Мы бандерильи,
двойняшки розовые.
Бык, поиграем
в пятнашки радостные?
Ты хочешь травочки,
плакучих ивочек?
А для затравочки
не хошь
в загривочек?!
Быки, вы типчики...
Вам сена с ложечки?!
Забудь загибчики!
Побольше злобочки!
Ты бредишь мятою
и колокольчиками?
Мы в шерсть лохматую
тебя укольчиками!
По нраву птицы
и небо в ясности?
Мы,
словно шприцы,
подбавим ярости!
Мы переделаем
в момент
без хлыстика
тебя,
абстрактного гуманистика.
Мы колем,
колем,
а ты не зверь еще?
Быть малохольным -
дурное зрелище.
Учись рогами
с врагами нежничать!
Гуманна ненависть,
и только ненависть!
"Я - лошадь пикадора.
При солнце я впотьмах.
Нет хуже приговора -
нашлепки на глазах.
Поводьям я послушна,
всегда на тормозах.
Такая моя служба -
нашлепки на глазах.
Хозяин поднял пику.
Тяжел его замах.
Но как сорвать мне пытку?
Нашлепки на глазах.
Я слышу стоны бычьи
в ревущих голосах.
Вы, в сущности, убийцы -
нашлепки на глазах.
А ты, народ, как скоро
хозяев сбросишь в прах?
Ты - лошадь пикадора -
нашлепки на глазах".
"Я публика,
публика,
публика,
смотрю и чего-то жую.
Я разве какое-то пугало?
Я крови, ей-богу, не пью.
Самой убивать -
это слякотно,
и я,
оставаясь чиста,
глазами вбивала до шляпочки
гвоздочки в ладони Христа.
Я руки убийством не пачкала,
лишь издали -
не упрекнуть! -
вгоняла опущенным пальчиком
мечи гладиаторам в грудь.
Я поросль, на крови созревшая,
и запах ее мне родной.
Я, публика,
создана зрелищами,
и зрелища созданы мной.
Я щедро швыряюсь деньжонками.
Мне драться самой не с руки.
Махайте, тореро, шпажонками,
бодайтесь бодрее, быки!
Бодайтесь, народы и армии!
Знамена зазывней мулет.
Сыграйте в пятнашечки алые
с землей, бандерильи ракет!
Вот будет коррида, -
ни пуговки
на шаре земном! -
благодать!
Да жаль, не останется публики,
чтоб зрелище посмаковать..."
"Мы не убийцы
и не жертвочки,
не трусы мы,
не храбрецы,
мы не мужчины
и не женщины -
мы продавцы,
мы продавцы
За жизнь дерутся бычьи рожечки,
а у кровавого песка:
"Кому конфетки,
бутербродики,
кому холодного пивка?"
Коррида -
это дело грязное,
ну, а у нас особый мир:
"Кому мороженого, граждане?
Вам крем-брюле, а вам пломбир".
Нам все равно, кого пристукнули, -
нам важно сбагрить леденцы.
Мы никакие не преступники -
мы продавцы,
мы продавцы!"
"Я тореро.
Я в домах принимаем актрисами, графами, даже
прелатами.
Все таверны
мои фото на стены свои закопченные гордо приляпали.
Только где-то
в одиноком крестьянском домишке, заросшем полынью
и мятою,
нет портрета,
и закрыты мне двери туда, - это дом моей матери.
Взгляд кристален,
будто горный родник. Говорит он мне горько, задумчиво:
"Ты крестьянин.
Ты обязан к земле возвратиться. Земля так запущена.
Ты забылся.
Ты заносчиво предал свой плуг, и поля без тебя -
безголосые.
Ты убийца
тех быков, что лизали нетвердое темя твое безволосое..."
Я тореро.
Мне не вырваться, мама. Я жить не могу без опасности.
Яд арены:
кто однажды убил, должен вновь убивать
по обязанности.
Как вернуться
в мое детство? Какою молитвой убийства отмолятся?
Отвернутся
от меня все цветы - на руках моих кровь не отмоется.
И врагами
все быки будут мрачно смотреть на меня, плугаря
незаконного,
и рогами
отомстят мне за братьев, которые мною заколоты.
Знаю - старость
будет страшной, угрюмой, в ней славы уже не
предвидится.
Что осталось?
Посвятить, как положено, бой, - но кому?
От отчаянья - ложе правительства?"
"Тореро, мальчик, я старик.
Я сам - тореро бывший.
Взгляни на ряд зубов стальных -
хорош отдарок бычий?
Тореро, мальчик, будь собой -
ведь честь всего дороже.
Не посвящай, тореро, бой
правительственной ложе!
Вон там одна... Из-под платка
горят глазищи - с виду
два уха черные быка!
Ей посвяти корриду.
Доверься сердцу - не уму.
Ты посвяти корриду
не ей, положим, а тому
обрубку-инвалиду.
Они, конечно, ни шиша
общественно не значат,
но отлетит твоя душа -
они по ней заплачут.
Заплачут так, по доброте,
ненАдолго, но все же...
Заплачут, думаешь, вон те,
в правительственной ложе?!
Кто ты для них? Отнюдь не бог -
в игре простая пешка.
Когда тебя пропорет рог,
по ним скользнет усмешка
И кто-то - как там его звать? -
одно из рыл, как рыло,
брезгливо сморщится: "Убрать!" -
и уберут, - коррида!
Тореро, мальчик, будь собой
ведь честь всего дороже.
Не посвящай, тореро, бой
правительственной ложе..."
"Я песок,
золотистый обманщик на службе кровавой корриды.
Мой позор
в том, что мною следы преступлений изящно прикрыты.
Забывать
чью-то кровь - если мигом подчищена - это закон
представлений.
Заметать
преступлений следы - подготовка других преступлений.
Перестань
любоваться ареной, романтик, - тебя, как придурка,
надули.
Кровь, пристань
несмываемой бурой коростой к арене - фальшивой
чистюле!"

"А мы, метелки-грабельки,
тебя причешем в срок,
чтоб чистенько,
чтоб гладенько
ты выглядел,
песок.
Будь вылизанный,
ровненький...
Что тут не понимать?
Зачем народу,
родненький,
про кровь напоминать?
Ты будь смиренным цыпочкой
и нам не прекословь.
Присыпочкой,
присыпочкой
на кровь,
на кровь,
на кровь!"
"Я кровь.
Я плясала по улицам жил
смуглолицей цыганкой севильской
и в кожу быков изнутри колотила,
как в бубен всесильный.
Пускали меня на песок
всенародно,
под лютою пыткой.
Я била фонтаном -
я снова плясала
и людям была любопытной.
Но если цыганка не пляшет,
то эта цыганка для зрелищ плохая.
Я вам неприятна,
когда я фонтаном не бью, -
засыхаю!
Спасибо за ваше вниманье,
вы так сердобольны,
метелки и грабельки.
Была я - и нету.
Теперь на арене ни капельки.
Вы старую кровь,
как старуху цыганку,
безмолвно лежащую в свисте и реве,
убрали с дороги,
готовой для новой, для пляшущей крови.
Логика у вас замечательная...
Логика у вас замечательная..."
"Я песок.
В нашей чудной стране все газеты, журналы, как метлы
и грабли.
Я кусок
покрывала, под чьею парчой золотою засохшая
страшная правда.
Ты поэт?
Тебя тянет писать отрешенно, красиво - не так ли?
Но поверь,
что красивость, прикрывшая кровь, - соучастие
в грязном спектакле.
Как я чист,
как ласкаю правительству взор! Ну, а сам я задыхаюсь
от боли.
Не учись
у меня моей подло красивой, навязанной граблями
роли..."
"Я испанский поэт.
Я, вернее,
хочу быть поэтом.
Хочу - я не скрою -
на великих равняться
и жить, как жестокие гении те:
не замазывать кровь,
а учить по учебникам крови.
Может, это одно
и научит людей доброте.
Сколько лет
блещут ложи,
платочками белыми плещут.
Сколько лет
продолжается этот спектакль-самосуд!
И полозья российских саней
по севильской арене скрежещут:
тело Пушкина
тайно
с всемирной корриды везут.
Сколько лет
убирают арены так хитро и ловко -
не подточит и носа комар!
Но, предчувствием душу
щемя,
проступают на ней
и убитый фашистами Лорка,
и убитый фашистами в будущем я.
Кровь гражданской войны соскребли аккуратно
с асфальта Мадрида,
но она все течет
по шоссе и проселкам
из ноющих ран.
Треуголки полиции мрачно глядят...
Оцепили!
Коррида!..
Но да славится кровь,
если ею в тюрьме
нацарапано "No pasaran!"
Знаю я
цену образа,
цену мазка,
цену звука,
но - хочу не хочу -
проступает наплывами кровь между строк,
а твои лицемерные длинные грабли,
франкистка-цензура,
мои мысли хотят причесать,
словно после корриды
песок.
Неприятна вам кровь на бумаге?
А в жизни приятно, изранив,
мучить долго и больно,
не зная при этом стыда?
Почему вы хотите вычеркивать кровь из поэм,
из романов?
Надо вычеркнуть прежде
из жизни ее навсегда!
Мир от крови устал.
Мир не верит искусной подчистке песочка.
Кровь на каждой песчинке,
как шапка на воре горит.
Многоточия крови...
Потом - продолжение...
Где точка?!
Но довольно бессмысленных жертв!
Но довольно коррид!
Что я сделать могу,
чтобы публика оторопела
и увидела кровь у себя на руках,
а не то, что вдали,
на песке золотом?..
Моя кровь ей нужна?!
Если надо,
готов умереть как тореро,
если надо, -
как жертва его,
но чтоб не было крови вовеки потом".

Проклятие мое,
души моей растрата -
эстрада.
Я молод был,
хотел на пьедестал,
хотел аплодисментов и букетов,
когда я вышел
и неловко встал
на тальке,
что остался от балеток.
Мне было еще нечего сказать,
а были только звон внутри и горло,
но что-то сквозь меня такое перло,
что невозможно сценою сковать.
И голосом ломавшимся моим
ломавшееся время закричало,
и время было мной,
и я был им,
и что за важность:
кто был кем сначала.
И на эстрадной огненной черте
вошла в меня невысказанность залов,
как будто бы невысказанность зарев,
которые таятся в темноте.
Эстрадный жанр перерастал в призыв,
и оказалась чем-то третьим слава.
Как в Библии,
в начале было Слово,
ну а потом -
сокрытый в слове взрыв.
Какой я Северянин,
дураки!
Слабы, конечно, были мои кости,
но на лице моем сквозь желваки
прорезывался грозно Маяковский.
И, золотая вся от удальства,
дыша пшеничной ширью полевою,
Есенина шальная голова
всходила над моею головою.
Учителя,
я вас не посрамил,
и вам я тайно все букеты отдал.
Нам вместе аплодировал весь мир:
Париж и Гамбург,
и Мельбурн, и Лондон.
Но что со мной ты сделала -
ты рада,
эстрада?
Мой стих не распустился,
не размяк,
но стал грубей и темой,
и отделкой.
Эстрада,
ты давала мне размах
и отбирала таинство оттенков.
Я слишком от натуги багровел.
В плакаты влез
при хитрой отговорке,
что из большого зала акварель
не разглядишь -
особенно с галерки.
Я верить стал не в тишину -
в раскат,
но так собою можно пробросаться.
Я научился вмазывать,
врезать,
но разучился тихо прикасаться.
И было кое-что еще страшней:
когда в пальтишки публика влезала,
разбросанный по тысячам людей,
сам от себя я уходил из зала.
А мой двойник,
от пота весь рябой,
стоял в гримерной,
конченый волшебник,
тысячелик от лиц, в него вошедших,
и переставший быть самим собой.
За что такая страшная награда,
эстрада?
"Прощай, эстрада…" -
хрипло прошепчу,
хотя забыл я, что такое шепот.
Уйду от шума в шелесты и шорох,
прижмусь березке к слабому плечу.
Но, помощи потребовав моей,
как требует предгрозье взрыва,
взлома,
невысказанность далей и полей
подступит к горлу,
сплавливаясь в слово.
Униженность и мертвых и живых
на свете,
что еще далек до рая,
потребует,
из связок горловых
мой воспаленный голос выдирая.
Я вас к другим поэтам не ревную.
Не надо ничего -
я все отдам:
и славу,
да и голову шальную,
лишь только б лучше в жизни было вам.
Конечно, будет ясно для потомков,
что я - увы! - совсем не идеал,
а все-таки -
пусть грубо или тонко -
но чувства добрые
я лирой пробуждал.
И прохриплю,
когда иссякших сил,
наверно, и для шепота не будет:
"Простите,
я уж был, какой я был,
а так ли жил -
пусть Бог меня рассудит".
И я сойду во мглу с тебя без страха,
эстрада…

"Любимая, больно…"

Любимая, больно,
любимая, больно!
Все это не бой,
а какая-то бойня.
Неужто мы оба
испиты,
испеты?
Куда я и с кем я?
Куда ты и с кем ты?
Сначала ты мстила.
Тебе это льстило.
И мстил я ответно
за то, что ты мстила,
и мстила ты снова,
и кто-то, проклятый,
дыша леденящею
смертной прохладой,
глядел, наслаждаясь,
с улыбкой змеиной
на замкнутый круг
этой мести взаимной.
Но стану твердить, -
и не будет иного! -
что ты невиновна,
ни в чем не виновна.
Но стану кричать я повсюду,
повсюду,
что ты неподсудна,
ни в чем не подсудна.
Тебя я крестом
осеню в твои беды
и лягу мостом
через все твои бездны.

"А снег повалится, повалится…"

А снег повалится, повалится,
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.

И поведет куда-то за руку,
на чьи-то тени и шаги,
и вовлечет в старинный заговор
огней, деревьев и пурги.

И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.

И ночь завертится, завертится
и, как в воронку, втянет в грех,
и моя молодость завесится
со мною снегом ото всех.

Но, сразу ставшая накрашенной
при беспристрастном свете дня,
цыганкой, мною наигравшейся,
оставит молодость меня.

Начну я жизнь переиначивать,
свою наивность застыжу
и сам себя, как пса бродячего,
на цепь угрюмо посажу.

Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой под окном.

А снег повалится, повалится,
и цепи я перегрызу, и жизнь,
как снежный ком, покатится
к сапожкам чьим-то там, внизу.

ПИСЬМО В ПАРИЖ

Когда мы в Россию вернемся?

Г. Адамович

Нас не спасает крест одиночеств.
Дух несвободы непобедим.
Георгий Викторович Адамович,
а вы свободны, когда один?

Мы, двое русских, о чем попало
болтали с вами в кафе "Куполь".
Но в петербуржце вдруг проступала
боль крепостная, такая боль…

Да, все мы русские - крепостные
с цепями ржавыми на ногах
своей помещицы - блажной России
и подневольнее - когда в бегах.

Георгий Викторович Адамович,
мы уродились в такой стране,
где тягу к бегу не остановишь,
но приползаем - хотя б во сне.

И, может, в этом свобода наша,
что мы в неволе, как ни грусти,
и нас не минет любая чаша, -
пусть чаша с ядом в руке Руси.

Нас раскидало, как в море льдины,
расколошматило, но не разбив.
Культура русская всегда едина
и лишь испытывается на разрыв.

Хоть скройся в Мекку, хоть прыгни в Лету
в кишках Россия. Не выдрать. Шиш!
Невозвращенства в Россию нету.
Из сердца собственного не сбежишь.

Впервые напечатано в 1968 г.

КОРРИДА
ПОЭМА

Единственное, о чем я жалел, это о том, что нельзя установить на бычьих, рогах пулеметов…

В. Маяковский

Севилья серьгами сорит,
сорит сиренью
и по сирени
сеньорит
несет к арене,
и пота пенистый потоп
смывает тумбы.
По белым звездочкам -
топ-топ! -
малютки-туфли,
по белым звездочкам -
хруп-хруп! -
коляска инвалида,
а если кто сегодня груб, -
плевать! -
коррида!
Сирень бросает город в раж
дурманным дымом,
штаны у памятников аж
вздымая дыбом.
Кто может быть сегодня трезв?
Любой поступок
оправдан вами, плеск и треск
крахмальных юбок,
а из-под юбок,
мир круша,
срывая нервы,
сиренью лезут кружева,
сиренью, стервы…
Но приглядись, толпою сжат,
и заподозри:
так от сирени не дрожат,
вздуваясь,
ноздри.
Так продирает, словно шок
в потемках затхлых,
лишь свежей крови запашок,
убийства запах.
Бегом - от банковских бумаг
и от корыта,
а если шлепнешься врастяг, -
плевать! -
коррида!
Локтями действуй
и плыви
в толпе, как рыба.
Скользишь по мягкому?
Дави!
Плевать! -
коррида!
Смеется, кровь не разлюбив,
Кармен карминно.
Кто пал - тореро или бык?
Плевать! -
коррида!
______________________
"Я бык.
Хотели бы вы, чтобы стал я громадой из шерсти и злобы?
Я был
добрейшим теленком, глядящим на мир звездолобо.
Трава,
прости мне, что стал я другим, что меня от тебя отделили.
Травя,
вонзают в меня то с одной стороны, то с другой бандерильи.
Мазнуть
рогами по алой мулете тореро униженно просит.
Лизнуть
прощающе в щеку? Быть может, он шпагу отбросит…
Мой лик,
как лик его смерти, в глазах у бедняги двоится.
Он бык,
такой же, как я, но понять это, дурень, боится".
_________________________
"Мы бандерильи,
двойняшки розовые.
Бык, поиграем
в пятнашки радостные?
Ты хочешь травочки,
плакучих ивочек?
А для затравочки
не хошь в загривочек?
Быки, вы типчики…
Вам сена с ложечки?!
Забудь загибчики!
Побольше злобочки!
Ты бредишь мятою
и колокольчиками?
Мы в шерсть лохматую
тебя укольчиками!
По нраву птицы
и небо в ясности?
Мы,
словно шприцы,
подбавим ярости!
Мы переделаем в момент
без хлыстика
тебя,
абстрактного гуманистика.
Мы колем,
колем,
а ты не зверь еще?
Быть малахольным -
дурное зрелище.
Учись рогами
с врагами нежничать!
Гуманна ненависть,
и только ненависть!"
____________________
"Я - лошадь пикадора.
При солнце я впотьмах.
Нет хуже приговора -
нашлепки на глазах.

Я бык.
Хотели бы вы, чтобы стал я громадой из шерсти и злобы?
Я был
добрейшим телёнком, глядящим на мир звездолобо.
Трава,
прости мне, что стал я другим, что меня от тебя отделили.
Травя,
вонзают в меня то с одной стороны, то с другой бандерильи.
Мазнуть
рогами по алой мулете тореро униженно просит.
Лизнуть
прощающе в щёку? Быть может, он шпагу отбросит...
(Но нет!)
Мой лик,
как лик его смерти, в глазах у бедняги двоится.
Он бык,
такой же, как я, но признать это, дурень, боится...

Я публика,
публика,
публика,
смотрю и чего-то жую.
Я разве какое-то пугало?
Я крови, ей-богу, не пью.

Самой убивать -
это слякотно,
и вот, оставаясь чиста,
глазами вбивала по шляпочки
гвоздочки в ладони Христа.

Я руки убийством не пачкала,
лишь издали -
не упрекнуть! -
вгоняла опущенным пальчиком
мечи гладиаторам в грудь.

Я поросль,
на крови созревшая,
и запах её мне родной.
Я публика, создана зрелищами,
а зрелища созданы мной.

Я щедро швыряюсь деньжонками.
Мне драться самой не с руки.
Махайте, тореро, шпажёнками,
бодайтесь бодрее, быки!

Бодайтесь, народы и армии!
Знамёна зазывней мулет.
Сыграйте в пятнашечки алые
с землёй,
бандерильи ракет!

Вот будет коррида, - ни пуговки
на шаре земном! -
благодать!
Да жаль, не останется публики,
Чтоб зрелище посмаковать...

Я кровь.
Я плясала по улицам жил
смуглолицей цыганкой севильской
и в кожу быков изнутри колотила,
как в бубен всесильный.
Пускали меня на песок
всенародно,
под лютою пыткой.
Я била фонтаном -
я снова плясала
и людям была любопытной.
Но если цыганка не пляшет,
то эта цыганка для зрелищ плохая.
Я вам неприятна,
когда я фонтаном не бью, -
засыхаю!
Спасибо за ваше вниманье,
вы так сердобольны,
метёлки и грабельки.
Была я - и нету.
Теперь на арене ни капельки.
Вы старую кровь,
как старуху цыганку,
безмолвно лежащую в свисте и рёве,
убрали с дороги,
готовой для новой, для пляшущей крови.

Я испанский поэт.
Я, вернее,
хочу быть поэтом.
Хочу - я не скрою -
на великих равняться
и жить, как жестокие гении те;
не замазывать кровь,
а учить по учебнику крови.
Может, это одно
и научит людей доброте.
Сколько лет блещут ложи,
платочками белыми плещут!
Сколько лет
продолжается этот спектакль-самосуд!
И полозья российских саней
по севильской арене скрежещут!
тело Пушкина тайно
с всемирной корриды везут.
Сколько лет
убирают арены так хитро и ловко -
не подточит и носа комар!
Но, предчувствием душу щемя,
проступают на ней
и убитый фашистами Лорка,
и убитый фашистами в будущем я.
Кровь гражданской войны соскребли аккуратно
с асфальта Мадрида,
но она всё течёт
по шоссе и просёлкам
из ноющих ран.
Треуголки полиции мрачно глядят...
Оцепили!
Коррида!..
Но да славится кровь,
если ею в тюрьме
нацарапано «No pasaran!».
Знаю я
цену образа,
цену мазка,
цену звука,
но - хочу не хочу -
проступает наплывами кровь между строк,
а твои лицемерные длинные грабли,
фашистка-цензура,
мои мысли хотят причесать,
словно после корриды песок.
Неприятна вам кровь на бумаге?
А в жизни приятно, изранив,
мучить долго и больно,
не зная при этом стыда?
Почему вы хотите вычёркивать кровь
из поэм, из романов?
Надо вычеркнуть прежде
из жизни её навсегда!
Мир от крови устал.
Мир не верит искусной подчистке песочка.
Кровь на каждой песчинке,
как шапка на воре, горит.
Многоточия крови...
Потом - продолженье...
Где точка?!
Но довольно бессмысленных жертв!
Но довольно коррид!
Что я сделать могу,
чтобы публика оторопела
и увидела кровь у себя на руках,
а не то, что вдали,
на песке золотом?..
Моя кровь ей нужна?!
Если надо,
готов умереть, как тореро,
если надо, -
как жертва его,
но чтоб не было крови вовеки потом